Издать книгу

Лукреция свергает тирана

Лукреция свергает тирана
1
Какие силы управляют людской жизнью? Какие силы ворочают жернова истории, стирающие всё в прах, и оставляющие нам лишь едва уловимые частички пыли, кружащей в воздухе? Сколь долго существует разумный, мыслящий человек, столь долго размышляет он над этими вечными вопросами. Одни полагают, что всем управляют боги; другие верят в судьбу и неумолимый предвечный рок; третьи видят во всём лишь череду случайностей и совпадений. Кто из них прав нам не ведомо. Но есть и такие, кто, отдавая должное и богам, и судьбе, и случайности, на первый план выводит другую, не менее могущественную силу: человеческие чувства. Действительно, можно сказать, что злая судьба постигла несчастных детей Ясона, — а можно предположить, что пали они жертвами гневных чувств обезумевшей от ревности Медеи; можно утверждать, что лишь случайная гибель Патрокла вернула Ахилла в битву за Трою, — а можно говорить, что причиной его возвращения стали чувства дружбы, а затем утраты, скорби и жажды мести. Насколько велика сила человеческих чувств? Насколько губительна и, одновременно, созидательна эта стихия? Я смело берусь утверждать, что могущество это велико настолько, что способно менять судьбы народов.
В Риме, во времена жестокого и коварного узурпатора Тарквиния Гордого на свет появилась девочка по имени Лукреция. Она родилась в семье почтенного римского гражданина, сенатора Спурия Лукреция Триципитина. Скупы были боги на детей для Спурия, и Лукреция была единственным долгожданным ребёнком. Поэтому счастливый родитель воспитывал её так, как скорее подобает воспитывать мальчика, нежели девочку. С раннего детства Лукреции прививались понятия долга, чести и мужественности. Да и сам образ отца вызывал в ребёнке восхищение и стремление к подражанию во всём. Невысокого роста, с тёмными с проседью курчавыми волосами и вечно нахмуренным взглядом, Спурий был твёрд, как скала. Слово его было нерушимо и непререкаемо. При этом, несмотря на безграничную власть, которую имел отец семейства в те времена, он не был тираном в своём доме. Его больше любили и уважали, чем боялись, хотя никто не сомневался в том, что кара за неповиновение будет неизбежна и беспощадна. Не меньшим авторитетом пользовался Спурий и среди простых римлян; он был, возможно единственным из аристократии, кому Тарквиний отдавал должности за его усердие, непреклонность и талант в государственных делах, а не за одну лишь собачью преданность тирану. 
С детства Лукреция была строга и сдержана. Период игры в тряпичные куклы прошёл очень быстро, и настал черёд кукол живых. Мало-помалу, Лукреция начала вытеснять свою мать Вителию из управления домашним хозяйством и, подобно тому, как Спурий руководил Римом в должности префекта, руководила рабами и прислугой. Ей нравилось властвовать, нравилось быть строгой госпожой и рачительной хозяйкой, однако никто и никогда не смог бы обвинить её в жестокости и высокомерии. Подобно отцу, она была способна найти такой подход к людям, так умело играть на их эмоциях, что ей подчинялись добровольно и охотно, без всякого намёка на насилие. Можно сказать, что рабы любили её: она была доброй молодой госпожой, она не приказывала, она словно просила старого друга об услуге, но отказать ей было невозможно, — умение, которого ищут многие, и не находят за всю жизнь, было дано ей от рождения. Несомненно, её могло ждать великое будущее, но в Древнем Риме, увы, процветал суровый патриархат, а Лукреция была женщиной. 
Дни свои Лукреция проводила помогая матери распоряжаться домом, а вечерами случайный прохожий мог увидеть её через открытые двери сидящей за ткацким станком или прялкой. Она любила эти тихие тёплые вечера, когда, собравшись за рукоделием, вместе с матерью и служанками они вели долгие неспешные беседы, обсуждали последние сплетни и слухи, делились своими секретами. Можно сказать, что буйство подростковых эмоций прошло мимо Лукреции: она с детства имела вид почтенной матроны, хранительницы целомудрия и всяческой добродетели.
Нечего и говорить, что Спурий души не чаял в своей дочери. Он посвящал её в свои важные государственные дела, делился своими заботами, интересовался её мнением. И на любой вопрос её цепкий и светлый разум давал свой остроумный, хотя, порою, и наивный ответ. Однако не стоит думать, что она была подобна тем глупцам, которые однажды вбив себе в голову какую-нибудь нелепость, продолжают настаивать на ней даже тогда, когда сами видят всю несуразность и несостоятельность этой позиции. Отнюдь, Лукреция легко и охотно училась и её целомудренность была скорее осознанной, чем вызванной чрезмерной гордыней или чванством, поскольку с ранней юности она поняла всю созидательность добропорядочности и разрушительность порока. И в этом несомненна заслуга Спурия, который всегда являл перед ней живой пример такой добропорядочности. 
Так, в трудах и приятных хлопотах, прошло детство и первоначальная юность Лукреции, и вот настала пора замужества. Конечно, выбор жениха был делом главы семьи, и Спурий подошёл к нему со всей свойственной ему ответственностью. Перебрав в уме множество претендентов, он остановился на одном молодом человеке, достоинства которого казались ему очевидным. Он часто беседовал с этим юношей на форуме и в других общественных местах, знал его как честного гражданина, не жалеющего сил ради трудов во славу и для блага отчизны. Звали этого юношу Коллатин; к двадцати годам он уже успел поучаствовать в военном походе, где явил отвагу и доблесть, достойную истинного римлянина, кроме того, он происходил из знатного рода Тарквиниев, — рода, к которому принадлежал царь Луций Тарквиния Гордый. Когда Коллатин узнал, что сам Спурий Лукреций Триципитин желает с ним породниться, он был очень польщён и обрадован, и, конечно, не мог ответить отказом. 
Через несколько месяцев сыграли пышную свадьбу, и Лукреция переехала в Коллацию — местечко вблизи Рима, где распологалось имение Коллатина. Здесь молодая жена расцвела, похорошела неимоверно, и в полной мере раскрыла свой талант успешной и домовитой хозяйки. Нельзя утверждать, что поместье находилось в заброшенном или упадочном состоянии, — оно досталось Коллатину в наследство от отца, погибшего во славу Рима еще в правление Сервия Туллия, и было весьма крепко и обширно. Однако Коллатину была свойственна некоторая легкомысленность, — возможно в силу юности, а, возможно, и в силу неуёмного и буйного характера, который заставлял его интересоваться делами государства больше, нежели делами своего собственного имения. Данное обстоятельство, несомненно, не шло на пользу хозяйству: вольноотпущенник управляющий заботился всё больше о своей мошне, рабы ленились и работали из рук вон плохо, домашняя прислуга прохлаждалась целыми днями в отсутствие хозяина. Но вдруг в доме появился стоглазый вечнободрствующий Аргус в лице Лукреции, и всё ожило, задвигалось, засуетилось. «Ах, как здесь пыльно, — сказала она, когда впервые вошла в свою новую обитель, — и лары заросли паутиной». Затем она стала рассказывать, как было чисто и уютно в её прежнем жилище, а служанки слушали, потупив глазки, и делали вид что им ужасно стыдно. Как бы то ни было, но пыль в доме исчезла, а алтарь с родовыми богами ларами, как и бюсты предков Коллатина, стоявшие вдоль стены в атриуме, всегда были аккуратно вымыты.
После свадьбы начало меняться не только поместье, менялся и сам Коллатин. Этот человек представлял собой неудержимый сгусток энергии, он рвался в бой, жаждал почестей и славы. Его высокую худощавую фигуру узнавали везде: он был своим на форуме, посещал собрание, был вхож к царю и приятельствовал с его сыном Секстом. Тёмные глаза Коллатина прожигали собеседника насквозь, и, испепелив, смотрели через него вдаль, в великое будущее, на новые свершения; длинные кудри его всегда будто развивались на ветру; движения были проворны и стремительны. Однако женившись, Коллатин — не сразу, но шаг за шагом — претерпел удивительную метаморфозу: постепенно он превращался в форменного домоседа. Всё больше и больше его тянуло домой — в уютное тёплое гнёздышко, свитое Лукрецией. Он не утратил своих амбиций, не угас его пыл и кипучая деятельность, но где бы он ни был, и что бы он ни делал, всегда над всеми его мыслями витал крылатый образ милого дома и любящей Лукреции. 
Но злые Мойры уже сплели нити их судеб, и нити эти пересекались намного реже, чем желали того молодые супруги. Царь Тарквиния Гордый, захвативший власть, путём жестокого свержения своего тестя Сервия Туллия, не придумал — да и не мог придумать — ничего лучше для укрепления этой власти, чем коварные убийства политических конкурентов и нескончаемые войны с соседними народами. И, конечно, Коллатину, как человеку смелому, имеющему далеко идущие планы, к тому же приближённому к царю, приходилось участвовать во всех его начинаниях. Короткий период счастья сменился для Лукреции томительными буднями в ожидании возвращения мужа из очередного военного похода. Однако Лукреция не унывала, и посвящала всё своё время хозяйству, созданию домашнего уюта и заботе об имении. Её утро, обычно, начиналось с доклада управляющего о состоянии поля и виноградников; о том достаточно ли рабов трудится на благо имения; кто из них заболел, может быть, даже, умер или подвергся наказанию. Затем наступал черёд ключницы, которая давала отчёт о полноте погребов и закромов. После Лукреция давала указания на кухне, следила за домашней прислугой. А вечерами, вместе с несколькими прилежными служанками, которые стали её любимицами, она, как и прежде, в родительском доме, выходила в атриум и принималась за рукоделие. 
В те времена люди ценили благочестие, и пусть многие надевали на себя эту маску лишь для вида, но истинная добродетель вызывала уважение даже самых отъявленных лицемеров. И пусть некоторые матроны в тайне посмеивались над Лукрецией, поскольку в отсутствие мужей предпочитали развлечения более «чувственные», чем пряжа или подсчеты припасов, но упрекнуть её в чём-либо не могли позволить себе даже они. Так, упорным трудом, кирпичик за кирпичиком, Лукреция строила свою репутацию безупречной женщины. И она гордилась такой репутацией, она гордилась тем, что, нет у неё за душой никакой грязной тайны, что она может открыто и не стыдясь смотреть в глаза людям, а самое главное — Коллатину. 
2
Одним тёплым вечером Лукреция, по своему обыкновению, сидела за ткацким станком в атриуме. На улице пели неугомонные цикады, приятная прохлада просачивалась в открытую дверь, ярко горели масляные светильники и весь дом был напоён благоговейным спокойствием. Рядом с хозяйкой сидели три служанки с пряжей. Очередной, полный хлопот и трудов день был завершён, а значит пришло время развлечься рукоделием и неспешной беседой.
— Сильвия, — обратилась Лукреция к одной из девушек, — ты ходила на рынок утром. Что говорят люди у лавок и на форуме? Есть ли новости о войне, или ещё о чём?
— Увы, Госпожа, — отвечала та, — мне нечем порадовать тебя: наше войско всё также осаждает Ардею, и все говорят, что осада будет долгой. Ещё ходят слухи, что царь собирается строить очередной храм — не то Минервы, не то Дианы, — и вводит трудовую повинность для граждан.
Лукреция сжала пухлые губки, и дёрнула на себя батан куда сильнее обычного, ткацкий стан отозвался громким обиженным стуком, а из аккуратно уложенной причёски матроны вырвался непокорный волнистый локон. Она промолвила напряжённым голосом:
— Я состарюсь прежде, чем дождусь мужа. Почему бы Тарквинию не отступиться от этих рутулов, или он намерен вечно стоять под стенами этого проклятого города!
Служанки не знали, как утешить свою госпожу, поэтому принялись озабоченно шуршать нитями, изредка поглядывая на Лукрецию. Она сидела ровная и звонкая, как струна кифары, благородная сдержанность читалась во всех её движениях: медленно, с уверенной изящностью проносила она челнок сквозь раздвинутые нити, неспешно тянулась к батану, и отточенным резким движением укладывала нить на причитающееся ей место. Строгое и сосредоточенное выражение необыкновенно подходило её округлому, слегка вытянутому лицу. Высокий смуглый лоб, тонкие прямые брови, идеально ровный нос, — всё будто нарочно было создано для этой строгости. Редко этот благочестивый облик блистал улыбкой, но улыбка эта была радостна и долгожданна, как весёлый солнечный лучик, что, мелькнув среди чёрных туч, озаряет мир тёплым светом, и вновь прячется в своём непроглядном укрытии.
Так, в напряжённом молчании, прерываемом лишь изредка, прошло около часа. Тьма за открытой дверью стала плотнее и гуще, проникла в дом, обступила сидящих там женщин со всех сторон, принесла с собой тишину. Каждый звук, всякий шум был враждебен этому молчаливому покою: им хотелось быть как можно тише, притаиться, продлить эту блаженную беззвучную негу. Лукреция, утомившись, перестала стучать своим ткацким станом, поскольку почувствовала, как тяжелеет голова и глаза держать открытыми всё труднее. Она собиралась уже закончить работу и отправиться на покой, как услышала снаружи приближающийся шум. Скоро она различила стук копыт и громкие возгласы. Кони остановились возле самого дома, служанки встрепенулись и с детским любопытством в глазах поворотились к двери. В проёме замаячила неясная, размытая фигура, и громкий незнакомый голос оглушил и распугал таинственный сумрак вокруг:
— Клянусь Юпитером, она и в самом деле ткёт! — неверным, заплетающимся языком прокричал таинственный пришелец.
— А что я говорил тебе, Секст? Ведь прав я был, когда сказал, что ты ещё не видывал такой благоверной жены? — прогремел из темноты второй голос, от которого сердце Лукреции радостно забилось: она узнала в нём Коллатина.
— Что же ты застыла, как статуя, жена моя, — продолжал он, — или ты забыла наши обычаи? Буди слуг и вели накрыть стол для дорогого гостя, ведь мы проделали долгий путь, и у нас не было во рту ничего, кроме дрянного альбанского вина!
Из мрака на свет вышли Коллатин и незнакомый молодой человек с круглым припухшим лицом и мутными мешковатыми глазами, в которых отражалась не одна неделя разврата и возлияний. Лукреция вскочила, всплеснула руками, и дом взорвался, засиял, заметался, забегал. Кто-то мчался колоть телёнка, кто-то разводил водой вино, разжигал очаг, гремел кубками, блюдами, котлами. Не прошло и часа, как хозяин с дорогим гостем сидели перед блюдами с дымящимся мясом, фруктами, кубками вина, а хозяйка лично прислуживала им за столом. 
— А теперь, — говорил Коллатин, с аппетитом пережёвывая горячий кусок телятины, — позволь представить тебе нашего гостя: это Секст Тарквиний, сын нашего любимого царя Луция Тарквиния. Вижу, ты хочешь знать, как мы здесь очутились в то время, когда мы должны быть под стенами Ардеи в военном лагере. Но пойми, Лукреция, осада — это не то, что война в открытом поле. Это долго и скучно, и отпуска у нас довольно свободные. Конечно, простые легионеры не имею права покидать лагерь, но мы, представители патрицианских родов, имеем некоторые вольности и…
— Ты очень мила, Лукреция, — пьяным голосом перебил Коллатина Секст, — рад был с тобой познакомиться.
Внезапно он вскочил, толкнув стол, отчего из кубков расплескалось вино, и уронив табурет, на котором сидел, подбежал к Лукреции, сжал её голову в ладонях и звучно поцеловал в лоб, оставив лоснящийся жирный след. Коллатин с недоумением посмотрел на своего товарища, а тот с трудом поднял свой табурет, уселся на него и сказал заплетающимся языком:
— Видишь ли, любезная Лукреция, осада — это такая скукотища, поэтому мы развлекаемся небольшими… пирушками. И мы тут, немного… в общем, поспорили, чья жена лучше. Ты же знаешь, Ардея всего в двух часах езды от Рима, и в двух от Коллации, и мы решили сами посмотреть, чем понапрасну спорить, — тут он, очевидно, потерял нить разговора, и несколько раз набирал в грудь воздуха, чтобы продолжить, но слова застревали у него в глотке. Наконец, он вспомнил, о чём шла речь:
— И мы вскочили на коней…, и мы поскакали в Рим… а там моя Клавдия с подружками пьёт вино и веселится, когда её муж рискует… этой, как её… головой во славу… этого, как его… Рима. А потом мы прискакали сюда, а здесь ты… ткёшь… Коллатин! — вдруг заорал Секст и стукнул по столу кулаком так, что подпрыгнули все блюда и кубки, — Ты выиграл! Почему Лукреция не Клавдия? А Клавдии я всыплю, когда вернусь с войны. Опозорила меня… перед лучшим другом… родной…, — он скорчил слащавую гримасу, и полез через стол целоваться на этот раз с Коллатином.
Тут стало понятно, что Секст от вина окончательно потерял всяческий рассудок, и все совокупно принялись уговаривать его отправиться в приготовленную специально для него мягкую постель. 
Следующим утром после того, как Секст проснулся, довольно поздно, его уже ожидал роскошный завтрак. Хмурый, как тяжёлое зимнее небо, молчаливый, он с отвращением смотрел на уставленный яствами стол. Наконец он потребовал подать ему вина «по-гречески» — то есть неразбавленным —, и после нескольких кубков вновь обретя аппетит смог проглотить пару кусочков мяса. Позавтракав, Секст и Коллатин, охая и кряхтя от похмелья, взобрались на коней и двинулись обратно в Ардею. Лукреция мило улыбалась всё утро, но, когда всадники скрылись из виду, лицо её помрачнело: благочестивой матроне не понравилось поведение мужа, покинувшего войско ради какого-то глупого спора, и уж тем более не понравилось поведение этого нахала Секста, даром что он царский сын. Как бы то ни было, жизнь пошла своим чередом, и Лукреция погрузилась в омут привычной и милой сердцу домашней рутины.
3
После визита Коллатина и Секста пошла неделя, когда эта история получила неожиданное продолжение. Проснувшись в тот день, Лукреция увидела большую чёрную птицу, сидящую на окне и косящуюся на неё блестящим угольным глазом. «Прочь, прочь, проклятая», — замахала руками женщина, прогоняя незваную гостью. Плохой знак. И верно: всё-то с утра пошло наперекосяк. Сначала приказчик доложил, что большая часть рабов лежит в горячке и некому работать на виноградниках. А ведь было время сбора очередного урожая. Лукреция распорядилась спешно нанять сезонных работников из свободных граждан или вольноотпущенников. Затем, при разгрузке, домашние рабы разбили огромную амфору дорогущего фалернского вина. Приказчик впал в неистовство и чуть было не забил одного из них до смерти палкой. Лукреция насилу его успокоила: она не переносила жестокости, и рабов никогда не наказывали в её присутствии. На этом беды не закончились: ключница пожаловалась, что в кладовых развелось множество мышей, которые портят запасы сыра и других продуктов. И так прошло всё утро. К полудню хозяйка совершенно сбилась с ног. И в довершение всех этих неприятностей, неожиданно, как громовая стрела, пущенная с неба Юпитером, в дом заявился Секст Тарквиний.
«Какая приятная неожиданность», — ворковала Лукреция, думая про себя, однако, что хорошо бы этому дорогому гостю провалиться в тартар, и погостить там недельку-другую. Но законы гостеприимства незыблемы, и она распорядилась приготовить отменный обед. Как обычно, по такому знаменательному случаю был забит телёнок, и на стол выставлена лучшая посуда. Особенно сильно хозяйка пожалела о разлитом утром вине: оно было бы сейчас весьма кстати.
— Что привело тебя в Коллацию, Секст, и как себя чувствует мой муж? — спросила Лукреция, присев напротив Секста, когда тот закончил трапезу.
— У меня здесь дела по государственной надобности, — отвечал гость, — Коллатин жив-здоров и передаёт тебе привет.
— Я очень рада. Так что же с осадой? Долго ещё она продлится?
— Нет, не долго. Ардея скоро падёт, это точно, — Секст налил себе кубок вина и осушил его залпом, — послушай, Лукреция, я планирую вернуться в войско лишь завтра утром. Надеюсь, ты не откажешь мне в ночлеге, я хотел бы остановиться именно у вас.
— Несомненно, Секст, тебе всегда рады в этом доме, да я бы и не отпустила тебя никуда, ведь ты друг Коллатина, — Лукреция старалась придать лицу приветливое выражение, говоря все эти любезности, между тем, в душе её росло какое-то нервозное раздражение: с каждой минутой Секст становился всё более и более неприятен. 
— Не очень-то ты мне рада, если угощаешь таким гадким вином. Лучшее, небось, приберегла для Коллатина.
— Что ты, это лучшее, что было в погребе. К несчастью, только сегодня утром рабы разбили амфору пятнадцатилетнего фалернского вина. Поверь, я бы не пожалела для тебя.
Находясь рядом с Секстом, Лукреция чувствовала себя беззащитной мухой, попавшей в липкую, тягучую паутину. Этот человек подавлял, угнетал и довлел над всеми вокруг. В нём чувствовался недюжинный ум, но ум недобрый, хитрый, испорченный крайним себялюбием и презрением к окружающим. Его надменные жесты, беззастенчивый, буравящий взгляд, не терпящий возражения тон при разговоре были следствием того, что ни в чём не знал Секст отказа, не было того человека, которого он не подчинил себе, не было той, преграды, которую он не разрушил. Не мытьём, так катаньем, не силой, так коварством, интригой, подкупом, любыми мыслимыми и немыслимыми путями, но он всегда добивался желаемого. 
—Давно ли ты замужем, Лукреция? —спросил Секст. 
— Скоро уже три года. 
— А почему у вас нет детей? Коллатин не хочет делить ложе с тобой? 
Лукреция зарделась и стушевалась на минуту. Она никак не ожидала столь бестактных вопросов, и не знала что ответить. Сама не осознавая до конца, что делает, она начала оправдываться перед этим, по сути, чужим человеком:
— Я не знаю, моя мать тоже понесла очень поздно, может я унаследовала её природу… 
— А может тебе не хватает ласки и любви, Лукреция? 
Бедная женщина совсем растерялась, и, пожав плечами, молча смотрела в сторону, в то время как Секст, развалившись на стуле, разглядывал её и облизывался, словно кот перед куском ветчины. Лукреция не знала куда себя деть под этим нахальным, всепроникающим взглядом. Чувство какого-то грязного прикосновения не покидало её, будто он не только глядел, но и ощупывал её со всех сторон, она буквально осязала это. Тягостное молчание затянулось, и Секст решил первым прервать его: хлопнув ладонями по столу, он опорожнил очередной кубок, и заявил, что намерен прогуляться и осмотреть окрестности имения. Лукреция будто вырвалась из трясины, когда он встал и вышел из комнаты. Он гулял несколько часов, без стеснения засовывая свой нос во все кладовые, погреба и амбары. Увидев молодую служанку, он, со словами вроде: «Посмотрите, каких курочек разводит Коллатин» или: «Ай да кобылка!» хватал её за мягкое место, а то и начинал тискать её до тех пор, пока бедняжка не убегала, едва вырвавшись. В конце концов все служанки попрятались, и Лукреция с трудом отыскала их когда пришло время накрывать ужин. После ужина, хозяйка, как обычно, села за рукоделие, а гость расположился где-то в углу атриума и молча сверкал оттуда своими цепкими кошачьими глазами. Наконец сон начал одолевать Лукрецию, и она пошла спать, гость также изъявил желание отправиться на покой. 
Оставшись одна, Лукреция поблагодарила богов, что уже завтра утром она избавится от этой обременительной обязанности гостеприимства. Присутствие Секста начало не на шутку нервировать её. Каждое его слово, поступок, и всё поведение вызывало отвращение с одной стороны, а с другой она не могла избавиться от робости, неестественной, детской застенчивости, и даже страха перед ним. Надев своё ночное одеяние, она улеглась, и, обдумывая, что подать на завтрак, незаметно уснула. Проснулась она оттого, что кто-то трогал её грудь. Первое мгновение она не могла сообразить: наяву ли это? Но когда сон окончательно развеялся, она сразу всё поняла: это мог быть только он. Недаром она невзлюбила его с первого взгляда: это чудовище способно на всё. Несчастная попыталась вырваться и закричать, но ночной пришелец навалился всем телом, и зажал ей рот ладонью. 
— Я Секст Тарквиний, — шептал он, — я полюбил тебя, Лукреция, не сопротивляйся, и я осыплю тебя дарами, отдайся, Лукреция.
Она вновь забилась в отчаянных попытках освободиться, но силы были неравны. Одну руку Секст держал у неё на лице, а другую запустил под одежду. Пыталась, горемычная, брыкаться, царапаться, вертелась и извивалась под придавившей её тушей, но всё было тщетно. В один момент рука, мнущая многострадальное тело исчезла, затем что-то звякнуло на полу, сверкнуло недобро, и Лукреция вздрогнула, почувствовав сильный укол в бок на уровне груди.
— Только пикни, и я проткну тебя как ягнёнка, лежи смирно, — услышала она, — я сейчас отпущу тебе рот, не вздумай орать — мигом отправишься к Аиду.
— Опомнись, Секст, — тихо взмолилась охваченная ужасом женщина, — тебе это даром не пройдёт, ты покроешь позором и меня и себя.
— Мне плевать на позор. Любой, кто захочет опозорить меня сам прежде будет втоптан в грязь.
Не убирая меча, освободившейся рукой он полез к ней между ног. Она взвизгнула, и мучитель молниеносным движением вновь зажал ей рот. 
— Ты, видно, предпочитаешь сдохнуть, но сохранить свою глупую честь, несчастная дурочка. Так знай, что ты и сдохнешь, и опозоришься на весь свет. —  Он повернулся к двери, и прошипел, возвысив немного голос, — эй ты, зайди-ка сюда. 
В комнату вошёл молодой раб. «Всё, пошёл прочь, жди за дверью», тут же прогнал его Секст. Лукреция ничего не могла понять, и тогда он разъяснил, упиваясь своей гениальной находчивостью:
— Если ты, несчастная дурочка, не образумишься, я прирежу тебя, как свинку, потом прирежу того молодого жеребчика, что ждёт за дверью, раздену вас обоих, положу его в твою кроватку, и объявлю на весь Рим, что застал тебя с ним за грязным прелюбодеянием, а потому и убил обоих в порыве негодования. Представляешь, какие сплетни распустят римские матроны, узнав, как благочестивая Лукреция развлекается в отсутствие мужа. А ты не сможешь ничего опровергнуть, потому что будешь в царстве теней. 
Бедная, наивная Лукреция, взращённая, как нежный комнатный цветок, отделённый от бурь и непогоды внешнего мира стенами, воспитанная на возвышенных примерах благородства и героической доблести, привитых ей Спурием, и помыслить не могла о том, что человек способен на такое коварство. Она совершенно потерялась, воля её была сломлена окончательно. Тело стало непослушным и податливым, растоптанное сознание оцепенело в каком-то полусне. Она чувствовала, как насильник задрал ей одежду, как грубым движением раздвинул ноги, но не смела уже возражать: перед внутренним взором её плыло лицо Коллатина, смотрящего на неё с молодым рабом в одной постели; в ушах звучали смех, перешёптывания, и пересуды жестоких высокородных сплетниц; витал образ отца, растерянного и разочарованного низким поступком любимой дочери… Но рано или поздно, это закончилось. Спурий получил то, чего хотел. Он всегда добивался желаемого. 
4
Есть на свете люди, которым всё мало. Сколько бы ни дали им боги богатства, славы и почестей, всё им чего-то не хватает. Имея несметные сокровища, всё равно стремятся они кого-нибудь обмануть, обобрать, ограбить, чтобы присовокупить его добро к тому, что ни он сам, ни его дети и даже внуки за всю свою жизнь и потратить-то не смогут. Имея в любовницах первейших римских красавиц, такие люди не могут спать спокойно, пока не совратят чью-нибудь верную, добродетельную жёнушку. Никак не даёт им покоя чужое счастье, всё хотят они растоптать, унизить и разрушить. Был ли доволен собой Секст Тарквиний, совершив столь подлый и коварный поступок? этого мы не узнаем. Ведь иной раз и современнику своему не заглянешь в душу, и не поймёшь сразу как это такой приличный с виду человек, а выкинул этакий фортель, что только диву даёшься; что уж и говорить, если между нами — тысячелетия, тут уж верно: чужая душа — потёмки. Может быть и ворошились в царственной груди какие-то неясные сомнения, может быть, даже, и некоторое сожаление, или странное, щемящее ощущение, которое простолюдины и неудачники называют «совесть», однако вида он не подавал. Проснувшись утром, и обнаружив, что завтрак не подан, поскольку Лукреция так и не выходила из своей спальни, Секст пошёл на кухню, истребовал там вина по-гречески и кусок мяса, подкрепился, облапал всех служанок, и отбыл в расположение войска.
А «несчастная дурочка» так и лежала в своей кровати с единственным желанием: исчезнуть, не существовать никогда, испариться из этого мира и из людской памяти. Поутру ей казалось, что весь дом знает уже о случившемся, ведь по ночам стоит такая тишина, что слышен каждый шорох, каждый звук. Когда прислуга пришла осведомиться о здоровье хозяйки, не вышедшей из спальни в положенный час, Лукреция смогла лишь крикнуть каким-то истеричным, визгливым голосом: «Оставьте меня», и заплакала, как маленькая девочка. Поначалу, когда Секст вышел из комнаты, и она лежала, тихо обливаясь слезами, бедняжкой овладело чувство всеобъемлющей нечистоты, будто она какая-то отвратительная букашка, копошащаяся в навозе, или ещё каких отбросах; букашка, увидев которую люди, обычно, кривят губы и морщат носы. Она буквально чувствовала телом эту горячую, липкую грязь; в тех местах, где чужие руки касались её, кожа ощущала отголоски этого прикосновения так, как даже мимолётное прикосновение раскалённого предмета ещё долго напоминает о себе. Постепенно из глубины души, заслоняя и затемняя всё чёрной непроглядной тучей поднялась нестерпимая ненависть — ненависть к своему мучителю, но ещё большая ненависть к себе. Ненависть к своей нерешительности, ненависть к своей непроходимой, непозволительной глупости: она не смогла решить задачку, данную ей Секстом. Она и сейчас не понимает, как следовало поступить: решительно умереть, и быть оклеветанной после смерти, но честной перед собой и богами, и не знать уже более ничего этого; или потерять честь в попытке сохранить доброе имя в глазах окружающих — если, конечно, окружающие ничего не узнают, в чём она очень сильно не уверена. Конечно, Секст не дал ей времени, воспользовался её растерянностью, на то был и расчёт, однако, в данный момент, Лукреция всё больше убеждалась в том, что оробев так внезапно, и перестав сопротивляться, она поступила дурно, ведь лютая смерть слаще тех мук, что терзают её нынче. Возможно, даже скорее всего, люди бы не поверили Сексту. Он известен всему Риму своим распутством, тогда как Лукреция — своей порядочностью. Она уверена, что Коллатин, а тем паче отец, знающий её с детства, ни на секунду не сомневались бы, что Секст лжёт, что она никогда не изменяла мужу, более того, с кем! С грязным рабом! Да и домашняя прислуга при непредвзятом допросе наверняка встала бы на её сторону.
Что может быть тяжелее и мучительнее осознания неверного выбора. Лукреция пришла к выводу, что совершила непоправимую ошибку. Она сознавала, что Секст не будет сильно озабочен тем, чтобы сохранить всё в тайне. Рано или поздно — и, вероятнее, рано, чем поздно — он за чаркой вина «по-гречески» похвастается кому-нибудь своим «подвигом»; да наврёт с три короба, да выставит всё так, что это она, Лукреция, сама его совратила. Поэтому она решила, что попытка скрыть этот позор обернётся против неё. Вместе с тем, болезненно-горделивая и не в меру строгая к себе, бедная женщина понимала, что не сможет жить с этой тяжестью в душе. Отец и Коллатин ей, несомненно, поверят, но этого мало: нужно покарать насильника, а для этого надо будет неминуемо вынести всё дело на суд общественности. Она красочно представляла себе, как будет вызвана в Сенат, где ей придётся в мельчайших деталях рассказывать то, о чём хотелось бы забыть навсегда. Но страшнее всего были злые сплетни и жестокая народная насмешка. Она уже никогда не сможет быть той безупречной Лукрецией, что свысока смотрела на распутных римских матрон, и имела на это полное, неоспоримое право. Пусть не было вины, но был грех. Так и чудились косые взгляды, кривые усмешки, едкий шепоток за спиной. А ведь людская молва беспощадна и несправедлива. Ведь запомнят все эти хохмачи и балагуры, вечно отирающиеся возле городского совета или на рыночной площади, не долгие годы прилежного труда и благочестия, а только этот унизительный случай; и будут здороваться подчёркнуто вежливо, но глядя пристально, с намёком: мол мы-то знаем, мол мы-то помним; и будут называть её между собой «подружка Секста», или ещё каким-нибудь обидным эпитетом. Лукреция вскочила с постели и заметалась по комнате, не в силах сдержать обиду и отчаяние; каждая новая дума, иглой впивавшаяся, в растерзанное сердце, была тяжелее и мучительнее предыдущей. 
В конце концов она поняла, как должна поступить теперь. А с этим пониманием пришли хладнокровие и присущая ей рассудительность. То, что душа прежней Лукреции уже убита, она осознала предельно ясно, а коли так, то и слабому телу её не следует жить без души. Но бездушная и хладнокровная, как ядовитый аспид, что смертельно жалит давящую его ногу, Лукреция жаждала мести. Да, она может убить себя, и убьёт — это решено окончательно, но как спасти свою честь и доброе имя, и, что не менее важно — как отплатить ненавистному Сексту? Что могла сделать немощная, униженная женщина против царского сына? — только одно: действовать руками мужчин. 
5
Весь день и всю следующую ночь не выходила Лукреция из спальни. Наконец она показалась в атриуме, и служанки, щебечущей стайкой, окружили свою госпожу, волнуясь и справляясь о здоровье; следом подошли с докладом приказчик и ключница. Лукреция слабо улыбнулась, зачем-то всех поблагодарила, нежно погладила по головкам подруг-служанок, прошла сквозь изумлённо расступившийся сонм домочадцев, стала перед домашним алтарём, и задумчиво посмотрела на статуэтки богов. Поразителен для окружающих был её изменившийся облик. Будто два разных скульптора ваяли это лицо до и после той страшной ночи. Если прежнюю Лукрецию можно уподобить законченной, доведённой до совершенства опытным мастером греческой статуе, с плавными линиями, мягкими переходами, образующими строгий, но открытый и где-то приветливый образ, то Лукреция нынешняя была подобна неоконченному изваянию, когда помощник скульптора отсёк всё лишнее, и работа — резкая, угловатая, дикая — ждёт ещё финальной обработки и шлифовки. Невольное смущение овладело окружающими: они чувствовали какие-то жуткие перемены, но не могли понять что это значит. 
Лукреция отвернулась от алтаря и окинула взглядом пространство атриума: небольшой бассейн для сбора дождевой воды сквозь отверстие в кровле отбрасывал на стены загадочные блики; по периметру зала располагалось несколько дверей, ведущих в хозяйственные и спальные комнаты; вдоль стен стояли бюсты мрачно, исподлобья глядевших друг на друга, предков Коллатина; с одного торца была дверь в кабинет хозяина, с другого — выход во двор; недалеко от выхода стояли ткацкий стан и прялки. Она подошла к столь дорогому ей механизму, постояла задумчиво рядом, горюя о блаженных и безмятежных часах, проведённых за работой, и не спеша вышла во двор. Там Лукреция обошла свои ненаглядные амбары, фруктуарий, где хранили плоды, винный погреб. Недоумённые домашние ходили за ней следом, ожидая распоряжений, однако их не было. Хозяйка в молчании ходила по двору, изредка останавливаясь посреди него, и тоскливо смотрела вдаль. Так продолжалось полчаса, после чего она подозвала приказчика и сказала: «Сард, возьми двух самых надёжных проверенных рабов, и отошли с поручением одного в Рим, а другого в военный лагерь под Ардеей. Пусть тот, что поедет в Рим, найдёт там моего отца и попросит его как можно быстрее прибыть сюда, взяв с собой кого-нибудь из своих верных друзей. Другой раб, что поедет в Ардею, пусть найдёт там моего мужа, и также попросит его прибыть как можно быстрее сюда с одним из своих хороших товарищей. Пусть только посланник настоятельно уточнит, чтобы этим товарищем не оказался Секст Тарквиний». Приказчик исполнил всё в точности, и Лукреция удалилась в свою спальню. 
Потянулись часы томительного ожидания, когда Лукреция то тихо плакала, сидя на кровати, то, гневно сжав кулачки, расхаживала по комнате, а то и вовсе стояла, глядя на стену, опустошённая навалившимися на неё так внезапно переживаниями. Наконец она услышала суетный шум в доме и вышла в атриум. Первыми прибыли Спурий со своим другом Публием Валерием. Поприветствовав их, хозяйка велела накрыть стол, дабы гости перекусили с дороги в ожидании приезда Коллатина, и просила не задавать вопросов, до прибытия последнего. Но вот и Коллатин явился со встреченным им по дороге добрым приятелем Луцием Юнием Брутом. Когда все насытились, Лукреция попросила их пройти в свою спальню для важного разговора. 
Все приглашённые вошли в комнату, Лукреция присела на кровать, и замялась немого, не зная с чего начать. 
— Всё ли в порядке? — спросил встревоженный Коллатин. 
— Нет, Коллатин, — отвечала та, — как я могу быть в порядке, когда потеряла целомудрие? Знай, что ложе твоё осквернили следы другого мужчины. Но знай также, что душа моя осталась чиста, ведь случилось все против моей воли. Третьего дня Секст Тарквиний явился в дом под видом гостя, а ночью проник ко мне в спальню с оружием в руках, и унёс отсюда гибельное для меня и для себя — если вы мужчины — наслаждение. Я прошу лишь об одном: не дайте злодею избежать возмездия. 
Тяжёлая тишина воцарилась в комнате. Коллатин начал багроветь от ярости, Спурий затрясся, как осиновый листок, а их спутники отступили немного, смущённые тем, что им пришлось стать свидетелями такого интимного признания. Первым нашёлся, что сказать Публий Валерий. Это был спокойный и рассудительный человек, под стать Спурию — недаром последний почитал его лучшим другом — прервав всеобщее молчание, он промолвил:
— Если всё, что ты говоришь, Лукреция, — правда, то в этом нет твоей вины. Ведь это давно известно, что грешит не тело, а дух. Там где нет намерения, нет и греха. Я же клянусь перед лицом всесильных богов, что не оставлю этого дела, и использую всё своё влияние и связи в сенате, чтобы привлечь Секста к суду. 
— Суд? Связи в сенате? Да я выпущу ему кишки! — завопил Коллатин, вынув наполовину меч из ножен, и с треском вогнав его обратно. 
— Я знал, что эта вседозволенность ведёт лишь к пороку и разврату. Тарквиний слишком многое позволяет своим сыновьям, он напрочь забыл об отцовском долге перед обществом, и вот к чему это привело, — качая головой тихо сказал Спурий. — Но, дочь моя, Публий совершенно прав, говоря что в этом нет твоей вины, ты не должна корить себя. Я же в свою очередь клянусь Юпитером Капитолийским, что Секст не уйдет от наказания. 
— Ты «знал», Спурий? А я вот не знал! — с пунцовым лицом, выпученными глазами Коллатин явно впал в исступление, и вид его был ужасен. — Я вот не знал. Он называл меня своим другом, он пользовался моим гостеприимством, моим доверием. И чем этот негодяй отплатил мне! Я убью его! 
Он рванулся, было, к двери, но Лукреция тихо сказала: « Стой, Коллатин», и тот успокоился мгновенно, как кипящий котёл, снятый с огня. Взоры присутствующих застыли на сидящей на кровати женщине. На бледном лице с блистающими какой-то маниакальной решимостью глазами новыми морщинками отпечатались мучительные думы последних дней. Взглянув на отца и на мужа, она сказала:
— Благодарю вас, мои родные, за добрые ваши слова. Я и сама не чувствую за собой вины, однако я не снимаю с себя греха, и не освобождаю себя от наказания. Я не могу допустить того, чтобы каждая грешница могла оправдаться примером Лукреции. Помните о своей клятве отомстить Сексту. 
В наступившей тишине тень пробежала по лицу Лукреции, внутренняя мука отразилась на нём, словно что-то болело нестерпимо; она зажмурилась, и вдруг, выхватив спрятанный в складках одежды кинжал, вонзила себе в грудь. Ни звука не вырвалось из упрямо сжатых губ, голова склонилась на грудь, и безжизненное тело её упало в руки подскочившего Коллатина. Спурий, тяжело застонав, бросился к дочери. Они нежно опустили её на ложе. Несчастный отец звал своё дитя по имени, пытался привести в чувства, но, осознав, что милой его Лукреции нет больше среди живущих, рухнул на пол и зарыдал, схватившись руками за голову. Коллатин тоже заплакал, склонившись над телом возлюбленной своей супруги. 
И вот, в тот момент, когда все, убитые горем, громко стенали над телом Лукреции, Брут, стоявший молча до той поры, взял в руки окровавленный кинжал и произнёс:
— Клянусь этой непорочной до царской обиды кровью, и богов призываю в свидетели, что буду преследовать Тарквиния Гордого, его преступную жену, и всё его потомство огнём и мечом и всеми доступными мне средствами и не позволю ни им, ни кому другому царствовать в Риме. Друзья, ведь это очевидно для каждого из нас, что причиной порочности Секста является ни кто иной, как его отец, сам развращённый до крайности, мучающий весь римский народ, и детей своих взрастивший такими же чудовищами. 
— Ты прав, друг, ты совершенно прав, — прохрипел Коллатин. 
— Так поклянёмся же, что не быть Тарквинию царём, или нам не жить на этом свете! — продолжал Брут. 
Он передал кинжал Коллатину, и тот сказал торжественно: «Клянусь». После растолкали, Спурия, который сидел ничком перед кроватью, сжимая холодеющие руки дочери, и, казалось, не видел и не слышал ничего вокруг; ему вручили кинжал, и он также принёс исполненную скорбного достоинства клятву. Валерий, потрясённый увиденным, также поклялся положить жизнь на дело свержения тирана. «За мной, друзья!», воскликнул Брут с кровавым кинжалом в руке; Коллатин взял на руки тело любимой супруги, и всё они вышли из комнаты. 
Дом наполнился воплями и рыданиями прислуги, испуганной и не понимающей, что произошло. На крики сбежались служанки и домашние рабы. Оцепенев от страха, они медленно расступались перед мрачной процессией, являющей собой воистину ужасное зрелище. Впереди, подняв окровавленный кинжал, будто факел, освещающий дорогу, шёл Брут, за ним перепачканный кровью Коллатин с Лукрецией на руках, следом, такой же запачканный кровью и убитый горем, Спурий еле передвигал ноги, поддерживаемый Валерием. Так, отмечая печальный путь несчастной алыми каплями, пронесли её мимо открытой кухни, где так любила хлопотать благонравная хозяйка, мимо полных кладовых, которыми она так гордилась, мимо ткацкого стана, где она проводила свои безмятежные вечера, и, наконец, они вышли во двор, а затем на бурлящие жизнью и купающиеся в солнечном свете улицы Коллации. Путь их лежал на форум, а по дороге Брут громко и живо — откуда только взялось красноречие, коим он не блистал до этого — рассказывал всем прохожим о случившемся. На место бунтовщики пришли уже в сопровождении изрядной толпы, клокочущей и негодующей. 
Лукрецию внесли на середину площади и положили на принесённые из соседних лавок одеяла. Мраморное лицо её, с сомкнутыми веками, чуть приоткрывшимися губами стало ещё строже и требовательнее, оно словно выражало немой укор всем гражданам, допустившим подобный разгул тирании и вседозволенности. Между тем, Брут встал на небольшую трибуну, и начал пламенную речь. «Люди, — громко говорил он, — взгляните на эту несчастную, что лежит теперь перед нами! Посмотрите на этого убитого горем старика: разве легко узнать в нём всем известного Спурия Лукреция Триципитина? А этот юноша с заплаканными глазами и растезанным сердцем, переживший такое, что и врагу не пожелаешь пережить — её муж Коллатин. Третьего дня, царский сын Секст Тарквиний под видом гостя пришёл в их дом, в отсутствие мужа, и ночью, проникнув в спальню обесчестил хозяйку. Бедняжка Лукреция, не выдержав такого позора убила себя на глазах мужа, отца, моих и Валерия». 
Площадь наполнилась возмущённым гулом. Люди протискивались сквозь толпу, чтобы взглянуть на распростёртую на земле Лукрецию, и негодующий ропот расходился волнами во все стороны. Более всего удручал собравшихся вид опечаленного Спурия, на которого и в самом деле нельзя было смотреть без сочувственного содрогания: понурый, будто надломленное дерево, с красными, мутными от слёз глазами и седыми растрёпанными волосами, он разительно контрастировал с тем надменным и несгибаемым Спурием, которого знали прежде. Между тем, Брут продолжал: «Пусть же каждый из вас, граждане, задаст себе два вопроса: достойны ли эти бедняги того, что с ними произошло, и могу ли я быть уверен, что этого не произойдёт со мной? И на оба эти вопроса мы вынуждены ответить: «нет». Но давайте задумаемся: как же так получилось, что царские отпрыски, ничего не боясь и не смущаясь, насилуют жён уважаемых, достопочтенных граждан благородного происхождения? Вспомните, как Тарквиний Гордый обрёл свою власть? Я напомню вам, если вы запамятовали: он обрёл власть, поправ Закон. Он не был выдвинут сенатом, не был избран комициями, а самовольно уселся на царский трон и объявил себя царём. Он, по наущению своей честолюбивой жены, убил своего зятя — достойнейшего царя Сервия Туллия, а она, эта презреннейшая из жён, переехала колесницей труп родного отца. 
Все мы помним, как благоденствовал Рим в правление Сервия Туллия, и сколько бед и несправедливостей принёс с собой Тарквиний. Нужно ли перечислять имена благородных людей, загубленных тираном? Нужно ли упоминать о том, каким унижениям он подвергает свой народ?»
«Он заставлял нас копать клоаки, словно рабов», закипела взбешённая толпа, «Он принуждал нас работать на строительстве храмов!». Брут поливал давно и крепко укоренившиеся ростки. Раздражение, вызываемое царём, росло и пухло долгие годы, ища лишь повод вырваться наружу. Возможно, среди собравшихся на площади и были сторонники Тарквиния, но в тот момент они предпочли помалкивать. Бруту осталось слегка подтолкнуть висящий над пропастью камень чтобы энергия молчаливого, затаившегося гнева превратилась в энергию действия. Он решил предпринять решительный ход: возбудить смелость народа. 
«Достойно ли римлян, народа, одержавшего столько славных побед, не покорившегося ни одному врагу, робко терпеть такие унижения?», вопрошал он. «Нет, нет», неслось с разных сторон. «Люди, разве вы не мужи, разве вы малые дети или рабы? — продолжал давить Брут, — не пора ли сбросить с себя это ярмо, или вы дрожите, подобно овцам, увидевшим волка? Не надо бояться: когда люди в Риме узнают о наших планах, они встанут на нашу сторону, как и войско, которое уже сходит с ума от тоски под стенами Ардеи, и считает Тарквиния глупцом, не имеющим ни разумности организовать штурм, ни мужества признать поражение и отступить. Так пусть же надежда на успех придаст нам храбрости!» Дело было сделано, и мосты сожжены. Вдруг невесть откуда появились вооружённые молодые люди, начался совет и разработка дальнейшего плана действий. 
Поскольку Коллация перешла на положение восставшего города, принято было решение первым делом закрыть городские ворота, чтобы сторонники Тарквиния не смогли предупредить царя. Затем, когда расставили караулы, у ворот и вдоль стен, все, кто имел решимость — а таких набралось несколько сот человек — отправились в Рим. 
6
После того, как либитинариии, жрецы, заведующие устроением похорон, подготовили Лукрецию: забальзамировали и подправили специальной краской лицо, её перевезли в дом Спурия в Риме. Семь дней она лежала в атриуме родного дома на ложе, покрытом дорогой материей и украшенном слоновой костью. В течение этого времени многие приходили проститься с ней, а на восьмой день на улицы Рима отправились глашатаи с известием о том, что сегодня состоятся похороны, а после будет тризна и бои гладиаторов. 
К обеду дом Спурия наполнился множеством людей. Раздались вопли и стенания плакальщиц, скорбные звуки флейт. Зажглись церемониальные факелы, Спурий и Коллатин водрузили на плечи погребальное ложе со стороны головы, а в ноги встали два родственника Лукреции с материнской стороны, изъявившие желание взвалить на себя эту скорбную ношу. Траурная процессия тронулась в путь. Впереди шёл распорядитель погребальных процессий, называемый десигнатор с ликторами в синих туниках, за ними музыканты, оглашающие улицы Рима жуткими звуками похоронных песен, затем несли Лукрецию, за которой следовало множество воющих, растрёпанных плакальщиц с исцарапанными в знак траура лицами. Улицы за похоронным кортежем были наводнены желающими проводить Лукрецию.
Брут и Публий Валерий шли, смешавшись с толпой, поодаль от плакальщиц, чтобы их вопли не мешали беседе. Рядом с ними шёл Вителлий Максимус, который прибыл из Коллации специально на похороны. В день восстания Вителлий не пошёл в Рим, сославшись на никчёмное здоровье, сильно пошатнувшееся в результате множества ран, полученных на войне с вейянами, и теперь он жаждал узнать все подробности из первых уст.
— Так что же было после того, как вы покинули Коллацию? — спрашивал он Публия.
— Когда мы пришли в Рим в составе такой большой вооружённой толпы, в городе, поначалу началось смятение и паника: люди не понимали, что происходит. Но когда все увидели во главе вооружённых таких знатных граждан, как я и Спурий, народ успокоился и стал интересоваться, в чём дело. Мы терпеливо разъясняли всем и каждому что произошло, а сами тем временем двигались в сторону форума. Поскольку Брут на тот момент занимал должность трибуна «быстрых», мы имели полное законное право собрать народ на форуме, коим правом мы и воспользовались. Когда народ собрался, Брут рассказал всем о случившемся, и произнёс блистательную речь, подобную той, что он держал в Коллации, возбудившую всех против Тарквиния.
— Да, вдохновляющая была речь, — подтвердил Вителлий.
— Так вот, как мы и надеялись, многие в городе оказались настроены против царя, и народ решил отстранить его от власти, а Брута и Коллатина назначить консулами. Так было решено, и консулы отправились в Ардею бунтовать войско, а управлять городом в их отсутствие остался Спурий, так как он раньше уже исполнял обязанности префекта. Как оказалось, в тот же день Тарквиний узнал о том, что творится в Риме и поспешил из военного лагеря сюда с небольшой кучкой своих приспешников. Однако, когда он подошёл к городу, то внутрь его не пустили, а сообщили вместо этого, что он низложен, и может убираться на все четыре стороны. Ты бы видел его рожу, дорогой Вителлий, слышал бы ты какими проклятиями он сыпал, как угрожал!
— Я представляю себе, да уж. А что же Секст Тарквиний, вы будете искать его для мести? 
— Боги уже отомстили ему, Вителлий, до нас дошла весть, что Секст отправился просить помощи в Габии, но был убит там недругами после того, как стало известно, что он больше не царский сын. Не удивительно, ведь такой человек, как Секст везде наживал себе врагов более чем друзей. 
Тем временем процессия добралась до римского форума, где заранее был выстроен высокий деревянный помост, на который внесли Лукрецию для всеобщего обозрения. Музыканты играли торжественные и печальные гимны, в ожидании, когда площадь заполнится народом. Повсюду горели факелы, на помосте стояла восковая статуя в полный рост, изображавшая Лукреция для тех, кому будет не видно её тело, лежащее на помосте. Спурий Лукреций Триципитин встал рядом с дочерью в ожидании тишины и спокойствия. Музыканты умолкли, и вслед за ними стихал постепенно гул людских голосов. Сотни глаз, сквозь марево жаркого италийского полдня, вперились в Спурия. Величественной и трагичной казалась собравшимся его фигура: хотя он и привёл себя в порядок для похорон, был подстрижен, выбрит и опрятен, как всегда, но пережитое горе оставило неизгладимый отпечаток на всём его облике. Многие отмечали, что Коллатин быстрее пришёл в себя после потери супруги, чем Спурий, что и не удивительно, ведь Коллатин мог ещё иметь надежду на семейное счастье, тогда как Спурий потерял последнее в этом мире близкое существо и остался без наследников. 
— Граждане, — громко заговорил Спурий, когда толпа стихла, — эти дни ознаменованы счастливым избавлением от тирании для Рима, и печальным сиротством для меня. Нет слов, чтобы описать мою скорбь от потери единственного дитя, в которого я вложил всю мою жизнь и всю мою душу. Я растил её так, как растил бы сына, прививал ей силу воли и добродетель. И я горжусь тем, как воспитал мою ненаглядную Лукрецию. Все вы прекрасно знаете, как она чуждалась праздности и разврата, столь свойственным, к великому сожалению, многим из наших женщин. Вся жизнь её была примером для подражания каждой женщине, но ещё более достойной стала её смерть. Сейчас мы гордимся тем, что свергли ненавистного нам тирана, но это не мы его свергли, друзья мои, это Лукреция его свергла. Разве случилось бы всё это, не возбуди она в нас своим поступком ненависть к тирану? Ведь мы и раньше были недовольны Тарквинием и гневались на него, но гнев врачуется временем, ненависть же неизлечима. Вот почему лишь возненавидев его всей душой, мы решились избавиться от царя.
Долго ещё говорил Спурий, и многие, растрогавшись, утирали слезу, забыв, однако, что совсем недавно считали Лукрецию напыщенной ханжой, но слава людская легко делает героя из посмешища, также как и посмешище из героя. Наконец Спурий закончил, и музыканты вновь заиграли свои жуткие песни. Вновь траурное ложе Лукреции водрузилось на плечи носильщиков, и процессия, прежним порядком, двинулась прочь из города. Мимо богатых, отштукатуренных и нарядно раскрашенных домов родовитых граждан, и убогих лачуг городской бедноты несли покойную в сторону Эсквилинского холма. Затем, покинув уютные городские улицы, мрачная колонна оказалась в сельской местности, где, среди величавых кипарисов, кокетливых сосен и редких кустов лавра был сложен большой погребальный костёр.
Носилки с Лукрецией опустили на верх дровяной кучи, Спурий поцеловал в последний раз своё дитя, вложил ей в рот монету для оплаты трудов Харона, и предложил всем желающим сказать пару слов. Несколько человек изъявили желание и наговорили много тёплых и утешительных банальностей. И вот, когда были отданы последние почести, Спурий и Коллатин, отвернувшись, как того велит обычай, подпалили факелами дрова. Пламя, сперва робкое, нерешительное, постепенно окрепло, набралось силы и поползло вверх, туда, где лежала покойная. И вот уже огонь, разыгравшись и осмелев от обилия пищи, обнимает Лукрецию с всех сторон, облизывает ласково её погребальную одежду, прежде чем, набросившись жадно, сожрать её, обглодав до костей. Наконец, стоявшие ближе всех к костру, были вынуждены отступить на несколько шагов назад от нестерпимого жара, и все молча смотрели вглубь этой всепоглощающей стихии, где бесследно сгорала старая жизнь, и выплавлялось новое величие.
Конец
0
15:48
445
Нет комментариев. Ваш будет первым!