Маме
Что мне делать,
мама, скажи,
если в спину и печень
летят тупые ножи?
Если вечер
становится вечным,
а я всё пытаюсь
остаться беспечным?
Если наше молчанье
разрезали переулками,
если каждое «скучаю»
возвращается гулкими
шагами
по лестнице,
где не горит этаж, —
мама, куда мне деться
с тем, что уже не отдашь?
Неужели так сложно —
просто сказать?
Я ведь знаю: ты можешь
меня отругать.
Так ругай.
Разнеси
мою жизнь по слогам.
Я сегодня не вывез —
я завтра отдам.
Мне кидают цветы
прямо в лицо,
словно я — это ты,
только курить выхожу на крыльцо.
Словно можно
букетом
заштопать дыру.
Мама, я до рассвета
опять не усну.
Ну же,
давай,
придави кирпичом,
закричи:
«Перестань!
Сынок, ты о чём?»
Я согласен на гнев,
на любой приговор,
лишь бы голос,
сорвавшись,
продолжил наш спор.
Пусть соседи стучат,
пусть проснётся стена.
Я сегодня молчать
не умею.
Весна
лезет в щели,
в карманы,
в раскрытую грудь.
Мама, поздно ли —
рано —
хоть что-нибудь будь.
Будь усталой,
сердитой,
с мукой на щеке.
Будь запиской забытой
в моём рюкзаке.
Будь коротким:
«Ты где?»
Будь приказом:
«Домой».
Я побуду нигде,
только ты будь со мной.
День ото дня
виновата весна:
слишком много огня
раздаёт нам она.
Слишком нагло светает,
слишком звонко капель.
Даже снег понимает,
когда надо уйти.
А теперь
я стою
посреди
этой маленькой кухни.
Говорю:
«Погоди».
Только чайник потухнет,
только лампа мигнёт,
только дрогнет стекло —
будто кто-то придёт
и поставит тепло
на стол,
вместе с хлебом,
с тарелкою щей.
Мама, я ведь нелепый
хранитель вещей:
берегу твою чашку
со сколотым дном,
будто время не страшно,
пока цел наш дом.
Твою старую кофту,
рецепт пирога,
где размазано: «Кофе»,
где дрожит: «Курага».
И очки,
и квитанции,
и клубок голубой —
сколько поводов сдаться,
столько способов быть
с тобой.
Я привык,
что у боли
не бывает лица.
Что она —
это поле
от крыльца до крыльца.
Что идёшь,
а навстречу —
ни души, ни огня.
Только ветер калечит
на ходу имена.
Мне сказали:
«Мужчина».
Мне сказали:
«Держись».
Есть у каждой причины
слишком длинная жизнь.
Есть у каждого «надо»
слишком острый каблук.
Я стою у ограды
из протянутых рук.
Все желают мне силы,
все приносят совет.
Мама, ты бы спросила:
«Ты сегодня обед
хоть нормально поел?
Что с лицом?
Заболел?»
И я вдруг бы сумел.
Я бы правда сумел
не рассыпаться солью
на холодном столе,
не торговаться с болью,
не искать в феврале
ту последнюю фразу,
тот неправильный час,
где я мог бы хоть раз
не уйти,
не спастись
от обычного:
«Как ты?»
пустым:
«Всё нормально».
Почему мы так кратки
с теми, кто изначально
понимает по вдоху,
по движению плеч?
Я сказал бы:
«Мне плохо».
Ты сказала бы:
«Лечь.
И накрыться.
И чаю.
И не смей заболеть».
Я теперь отвечаю
тебе вслух.
И опять
тишина
не уходит,
не снимает пальто.
Словно гость на пороге,
непонятно кто.
Я прошу её:
«Сядь.
Что ты мёрзнешь?
Садись».
Я учусь различать
в ней не только конец,
но и жизнь.
Помнишь,
двор был огромным,
и до ночи — века?
Я бежал по сугробам,
не чувствуя ног,
а в окне,
за узорным
серебром потолка,
твой знакомый,
упрямый
качался платок.
Ты кричала:
«Домой!»
Я кричал:
«Пять минут!»
И казалось:
зимой
нас нигде не найдут.
Что пять минут — это вечность,
что ужин подождёт,
что у всякой беспечности
мамин голос живёт.
Я бы отдал все годы,
где спешил и грубил,
все вокзалы,
работы,
всё, что с боем добыл,
за тот двор,
за сугробы,
за короткое:
«Марш!»
Чтобы снова попробовать
не ответить:
«Отстань».
Чтобы вбежать по ступенькам,
громыхая ключом,
чтобы ты полотенцем
мне провела по плечу.
Чтобы: «Руки-то вымой!»
Чтобы: «Шапка опять…»
Мама, как нестерпимо
это всё вспоминать.
Не великие даты,
не салют,
не парад —
твои тёплые фразы:
«Возьми шарф.
Снегопад».
Твоя битва с простудой,
с пустотой,
с темнотой.
Я теперь отовсюду
возвращаюсь
не в тот
дом,
где можно признаться,
что устал быть собой.
Где не надо стараться
и держать вечный бой.
Где любили не «если»,
не «зато»,
не «когда».
Где скрипело у кресла
половицами:
«Да,
я сержусь.
Но поешь.
Вот картошка.
Горячая».
Мама, чем этот мир
свои трещины прячет?
Объявлением:
«Скидки»?
Обещанием:
«Скоро»?
Я ищу тебя в плитке,
в занавесках,
в узорах.
Я встречаю твой жест
у чужой пассажирки:
как поправила крест,
как зашила две дырки
на перчатке,
как сумку
прижимает к груди.
Я за нею полгорода
мог бы пройти.
Не окликнуть —
я знаю.
Не хватает ещё.
Просто вдруг вспоминаю,
как касался плечом
твоего —
в электричке,
на обратном пути.
Как дремали привычки:
«На конечной буди».
И катились платформы,
и ржавела листва.
Ничего не запомнил —
только эти слова.
Ни числа,
ни погоды,
ни зачем мы тогда…
Мама, лучшие годы
не кричат:
«Навсегда».
Они ходят в халате,
поливают цветы,
ищут сдачу на сдачу,
говорят:
«Это ты?»
Они делят котлету,
если поздний обед.
И не требуют света.
А потом —
света нет.
А потом —
даже солнце
не туда,
не о том.
Оно бьётся в оконце
беспородным котом.
Оно просится в руки,
тянет лапы ко мне.
Я сижу
и от скуки
ковыряю шов
на стене.
Телефон предлагает
мне очистить архив.
Он не знает.
Не знает,
что бывает живым
восемнадцать секунд,
где ты просто:
«Алло?
Что за связь?
Ты пропал.
У тебя замело?»
И шуршит твоя куртка,
и гудит магазин.
Восемнадцать секунд —
мой огромный,
один,
мой не проданный воздух,
мой последний билет
в то обычное «поздно»,
где ещё слова «нет»
не придумали люди,
не пустили в наш дом.
Где ты спрашиваешь:
«Будешь?»
И я отвечаю:
«Потом».
Мама, это «потом»
мне теперь поперёк
каждой ночи —
гвоздём,
каждой фразы —
ожог.
Я бы вымыл все окна.
Я бы вывез весь хлам.
Я бы слушал, как долго
ты жалуешься врачам.
Как дорожает масло.
Как подводит спина.
Как герань не напрасно
столько дней ждёт тепла.
Я бы не торопился,
не смотрел на часы.
Я бы заново выучил
все твои адреса.
Все дороги до дома,
все короткие сны.
Мама, как мы знакомы.
Мама, как мы поздны.
Но сегодня
на рынке
я купил молока.
Нёс его осторожно,
словно нёс облака.
Взял и хлеб,
и сметану,
и зачем-то укроп.
И не скажешь:
«Не стану».
И не ляжешь
сугробом
посредине прихожей,
не объявишь зиме:
«Забирай меня тоже,
не оставь это мне».
Нужно выкрутить лампу.
Нужно вытереть пыль.
Нужно вымыть ту чашку,
из которой ты пила.
Нужно вынести мусор.
Нужно выспаться.
Встать.
Я на этих глаголах
учился стоять.
Не «забыть».
Не «смириться».
Не «сжечь».
Не «простить».
Просто чистой водицей
твою мяту полить.
И она,
представляешь,
снова лезет в окно.
Ты бы мне рассказала:
«Ей в горшке-то тесно».
Я куплю ей побольше,
я земли принесу.
Пусть живёт она дольше,
чем я сам вынесу.
Пусть упрямится,
пахнет,
захватив подоконник.
Я сегодня не ахну,
не сожму подлокотник,
если вдруг среди дела,
среди шума двора
вспомню:
ты ведь хотела,
чтобы жизнь
не прошла.
Не прошла стороною,
пока я у дверей
спорю с этой весною,
становясь всё старей.
Пока я сторожу
то, чего не исправить.
Пока в горле держу
не слова,
а булавки.
Я не стану хорошим
за единственный день.
Буду злиться на дождик,
на соседскую дрель.
Буду путать субботы,
забывать выключать
в коридоре подсветку.
И ночами скучать.
Буду громко смеяться —
и внезапно смолкать.
Буду после смеяться,
не боясь предавать
то, что было меж нами:
наше кухонное,
простое.
Ты не мерила память
тем, как долго
я стоя
простоял у окна,
не включая огня.
Не затем ты,
без сна,
берегла же меня.
Не затем укрывала,
когда я раскрывался,
чтобы я одеялом
от живых закрывался.
Мама, я не умею.
Но попробую.
Слышишь?
Вот трамвай по аллее
волочится всё тише.
Вот мальчишка у лужи
поднимает кораблик.
Он насквозь уже мокрый,
но не может оставить.
А за ним,
из подъезда,
нетерпеливо:
«Домой!»
И весь мир —
ни с места.
И весь воздух —
живой.
Я стою,
не мешаю.
Пусть кричит.
Пусть зовёт.
Я теперь понимаю,
что мальчишка
не всё
в этом голосе слышит.
Что услышит — потом.
Как над самою крышей
разрастается дом.
Как у слова «сыночек»
нет ни стен,
ни границ.
Как оно среди ночи
поднимает с больничных,
с вокзальных,
с чужих,
из таких передряг,
где уже не до рифм,
где не сделать и шаг.
Что мне делать,
мама, скажи?
Я пока что не знаю.
Но ножи
вынимаю
из слов,
из апрельских ветров,
из случайного смеха
незнакомых дворов.
Пусть останется шрам.
Пусть на резкую смену
погоды
ноет.
Я больше не стану
ждать у молчанья
ответа,
как милостыню,
стоя.
Я пойду
по двору,
где вода —
по колено.
Я домой заберу
обломившуюся ветку.
Пусть стоит на столе
в твоей вазе стеклянной.
Пусть покажется мне
эта зелень —
нежданной.
Пусть распустится почка,
не спрося:
«Ты готов?»
Жизнь не ставится точкой
у закрытых домов.
Я впущу этот воздух,
хоть и грудь стеснена.
Мама, плакать
не поздно.
И смеяться —
не рано.
День ото дня
за окном —
то капель,
то стена
косого дождя.
Я всё злился:
«Весна.
Виновата весна».
А она ведь не знала.
Она просто пришла.
И сегодня я шарф
завязал потеплей,
и соседке помог
дотащить до дверей
две тяжёлые сумки.
И пошёл не спеша.
Мама,
руки —
твои.
И твоя
во мне
душа.