23.МОЯ ЖИЗНЬ. ЧАСТЬ 12. КРАСНОЯРСКИЙ КРАЙ, ГОРОД ЧЕРНОГОРСК. ТРУДНОЕ НАЧАЛО.
23.МОЯ ЖИЗНЬ. ЧАСТЬ 12. КРАСНОЯРСКИЙ КРАЙ, ГОРОД ЧЕРНОГОРСК. ТРУДНОЕ НАЧАЛО.
Где и когда начался мой недолгий, но емкий марафон по жизни (ибо к двадцати четырем годам я должна была все же осесть, хотя духовный путь, путь страданий и мысли, как и для любого, был для меня нескончаемым) и кто меня вечно упаковывал в дорогу? Только Бог, с самого детства, не давая душе никаких временных иллюзий, ограждая от них реальностью, все констатирующим мышлением и бесконечными выводами, наполняющими и тем и ни тем мой личный саквояж с тем, чтобы однажды опять и в который раз все ненужное из него вытряхнуть и дать более существенное.
Университет уходил реально, буквально насильственно убирался из моей жизни, как и я из его, как я в эту сторону ни медитировала; и будущее, необъемное, не охватываемое мыслью и взглядом, ожидало меня, уже имея на меня и задолго до моего рождения свои права и обязанности. Судьба хорошо знала, что мне надо, и я как бы это предчувствовала и готова была к сотрудничеству и творить себя, даже идя против себя и своего благополучия; но все же такой энтузиазм не спасал меня, ибо, и, желая так идти, я шла не сама, а потому более шла впотьмах, блуждая в лабиринтах скрытого будущего, чувствовала насильственность, как и боль, которую отнюдь не предполагала моя активность по судьбе и, оказываясь на сгибах судьбы, в своеобразных ее туннелях, уже не могла ничего видеть и планировать определенно, ибо не я творила, но творили меня, передо мной не отчитываясь и не давая возможности и решать, на что я все же рассчитывала и желала себе.
Не могла я знать, что Бог – Высочайший и Непревзойденный сценарист увязал все для меня в столь гармоничное целое, что лучше и не придумаешь, и каждое мгновение в моей жизни было неотъемлемым и важнейшим звеном, являющимся в себе и следствием и причиной, всему, что было и должно было быть запланированным, дабы дать столько, что и не унести.
Откуда мне было знать, что я начинала биться над собой и своей судьбой точно также, как бьется каждый по великому замыслу Творца; и нет здесь, в конечном счете, ни лучших, ни худших, ни успешных, ни безуспешных, ибо всем отведено проиграть свои роли, написать своей жизнью великий духовный труд, который можно назвать, как угодно: и поэмой, и повестью, и романом… - но никогда не посчитать неоконченным и бесполезным или бессмысленным действом, ибо за одной жизнью следует другая и далее… и все непременно имеет великую значимость для материального и духовного развития души, увязывает в одно целое и это и прошлое, и будущее рождение, поднимая каждого вверх к Богу.
Эту эпопею судьбы, своего Земного пребывания в материальном мире Бог даст прочитать каждому, но в свое время, за пределами материального мира, выступая в ней не соучастником, не критиком, но творцом своих детей, идущих к Отцу и так достигающих трудом, потом и безмерными ошибками и опытом те великие Божественные качества, которые одни эти Святые двери к Высшему Правителю и открывают. Этот бездонный кладезь опыта, дающий неземное совершенство выкристаллизовывается в долгом пути материальных игр каждым, Волею Бога, и я была вовлечена в свою игру по своим причинам, согласно Божественному промыслу на меня.
Я уезжала из Горького без особой боли, ибо она уже несколько остыла, и новые горизонты неясно, но рисовались мне на смену долгим и изнурительным волнениям и неудачам. Судьба несла меня на своих крыльях так, что, скорбя и печалясь неустанно, по сути, над своим несовершенством и не гладкостью в этой связи пути, я ею же поднималась из глубинных страданий на гребень новых надежд, и далекие горизонты охотно приоткрывали мне хоть какой-то смысл движения, и мне этого было достаточно на мыслью обозримый период, хотя этот период был строго очерчен в договоре трудового найма, в союзе, который я заключила с судьбой, отправляясь по организованному набору в маленький и незнакомый северный городок на юге Красноярского края, который вряд ли нуждался в моих услугах, и который вряд ли бы ими и удовлетворился.
Ну, какая с меня была работница текстильного производства, если моя внутренняя установка отнюдь не вожделела стать профессионалом, не устремлялась к заработкам, отводила себе более задачу внутреннюю, толком и не понимая, хоть и предчувствуя, что же я хочу, зачем мне все это и что из этого все же можно извлечь. Однако, судьба уже начинала пополнять мой багаж новым, держа как бы на обочине событий, но иногда делая меня чуть ли не главным действующим лицом, хотя я не вожделела проявлять активность и с радостью бы занимала позиции наблюдателя.
Отправлялось нас из Горького человек десять. Это был чисто женский набор, поскольку и ожидал нас труд на суконном комбинате, где требовались ленточницы, прядильщицы, ткачихи… Юг Красноярского края представлялся мне отнюдь не самым лучшим или романтическим местом для моего становления, но других объявлений на тот период по городу не было, хотя хотелось уехать или на Камчатку, или на Сахалин, или в Комсомольск-на-Амуре… Однако, судьба не собиралась меня серьезно удалять от центра России, по-своему берегла меня и созидала меня в приемлемых и достаточно щадящих условиях, хотя порою делала это достаточно изощренно.
Под мерный стук колес, определив себе место у окна, я наконец начинала упорядочивать в себе происходящее. Теперь снова мир распадался для меня на две части – я и все остальное… Снова неумолимо и неослабно начинало биться в моем уме чувство великого предназначения, необходимости что-то говорить и доносить до других, в необходимости писать… Нежданная, но узнаваемая муза замыкала в себе, руки сами вытащили и положили перед собой бумагу и ручку, и отрешенный взгляд устремился к мелькающему великолепию за окном, уводя мысли куда дальше от действительности и требуя от них начать решать задачи неразрешимые, теперь же. Зачем? Что особого хотелось мне запечатлеть в тот момент?
Едущие со мной девчонки то и дело сновали по вагону, смеялись, кричали, дурачились, рассказывали друг другу свои истории, погнавшие из родного места, легко перезнакомились между собой, курили, матерились… Мат страшно, невыносимо резал слух, как бы сам растил между ними и мною невидимую, но очень тяжелую стену. Ну, что здесь можно было записать?
Среди всех взгляд то и дело словно натыкался на одну женщину лет сорока. Она тоже ехала с нами и уже успела поведать мне свою непростую историю. Звали ее Надежда Николаевна. Это была очень худенькая, среднего роста женщина, слабо одетая, с короткой стрижкой, едва седая, волосы более беспорядочные, с едва уловимыми остатками химической завивки. Но… лицо ее было отнюдь не привлекательным, но изможденным, действительно усталым, не тронутое никакой косметикой, почти темным, с множеством морщин, в синяках и ссадинах и, кажется, неровным носом, может быть когда-то сломанным… Это было несчастное существо, покидающее свой дом и свою семью, едущее с надеждой туда, где можно было как-то наладить свою судьбу.
Первое мое впечатление было непередаваемым. Я бы не посмела к ней подойти, заговорить, тем более утешить, ибо находилась на какой-то другой ступени, я бы побоялась к ней приблизиться, дабы не запачкать себя, дабы не появилось ни у кого понимания, что и я такая же. Судьба как бы спросила этим образом: «Ну, и как тебе этот человек? Сможешь ли ты обратить к нему сердце? Если нет, то тогда зачем, для чего ты едешь?» Однако, делать выбор мне не пришлось. Надежда Николаевна сама как-то отличила меня из многих и легко заговорила со мной, пояснив, что уже который раз разрывает со своей семьей, где ее избивает постоянно и муж, и сын, что она оставила им все, трехкомнатную квартиру, все, что было совместно нажито, что она более не может жить в столь нечеловеческих условиях, что она больна, но.. как умереть? Куда себя деть? Это ее надежда…
Судьба показала просто и понятно, что она не бездомная, что она не алкоголичка, что она просто битая мужем и сыном, что она хочет жить, хочет подправить свою судьбу, что она может жертвовать последним ради бьющих и унижающих ее и к ней следует относиться по-доброму. И позднее я много раз имела возможность убедиться в чистоте ее намерений, в стойкости и уме, в порядочности и доброте. Этот маленький первый урок стал мне уроком на всю жизнь, не позволяя более мыслью никогда осудить битого, страдающего, зависимого, неприятного по внешности, пьяного, неуважаемого, оскорбленного, зависимого… Напротив, в таких людях я находила много великолепных качеств, милосердия, справедливости и великого терпения перед судьбой, порой ставящей на колени и так бьющей наотмашь.
Я ехала именно к таким судьбам, несчастным и битым уже в самом начале пути, и начинала потрясаться реальностью чужой боли, уже не видя своей и не вознося ее в ранг особых страданий. И маленькие чужие откровения смягчают душу; и порою в самом начале пути, когда кажется, что впереди вся жизнь, очень воодушевляют эти чужие излияния, ибо уже видишь, ради кого можно жить и творить, как и что передавать, и совсем не хочется думать, а нуждаются ли они? Главное, что и чужая судьба в тебе все расставляет и утверждает и разъясняет.
Это была не единственная особая встреча в этом пути. В том же вагоне с нами ехал молодой человек, который также обратил на себя мое внимание. Он был очень возбужден, постоянно подшучивал над всеми девушками вагона, буквально не давал прохода, тискал, хватал, приглашал играть в карты, сыпал матом, и, кажется, этим нравился, рождал визг, хохот и становился своеобразной достопримечательностью вагона.
Его общения искали, отвечали взаимностью, легко играли с ним в порнографические карты… Но однажды, уже вечером, на исходе второго дня он как бы приостановился и задержал на мне свой почти веселый и самонадеянный взгляд, однако, задержался… Внутреннее чувство, что я смогу его как-то осадить, появилось во мне неоспоримо и сильно. Я обратилась к нему первая.
- Или куда торопитесь? – спросила я, предлагая присесть. Он действительно сел рядом, недоуменно и почти вызывающе смотря на меня. Было понятно, что своим поведением и внешностью я как бы не приветствовала ни только его разгул, но и всех, кто в этом участвовал и разделял.
- Я? – он еще как бы не определился, какую позицию занять. – А куда мне торопиться. Могу и посидеть.
- Вы… далеко едите?
-Очень. В Южно-Сахалинск. Еще спроси, зачем?
- И спрошу. Зачем? – я говорила без вызова, но внутренне желая как-то достучаться до него, пробить эту его бравость и бронь самоуверенности, как и самонадеянности.
- А за длинным рублем! Или запрещается?
Этот вопрос был уже мне победным продолжением, здесь я могла его чуть смирить, чуть потеплеть сердцем, чуть принять другую позицию. Здесь уже не было дежурных фраз, но можно было подключить понимание.
- А кто Вам сказал, что зарабатывать деньги своим трудом, ставить это своей целью стыдно. – На те времена это было достаточно рискованным утверждением. Молодой человек начинал раскрываться, теплеть в словах, поддаваться беседе.
- Да… я тут выяснил у девчонок, что они едут по орг. набору. Я тоже завербовался. Вот, хочу заработать много денег, очень много, я хочу, чтобы ни от кого не зависеть, чтобы у меня все было, чтобы никто не мог сказать, что я живу за чужой счет… Я мечтаю, нет, я хочу и добьюсь, чтобы у меня была машина, дом, чтобы у меня было все необходимое…
- Наверно, у Вас было очень много страданий в жизни. – Я могла это предположить, поскольку в словах Геннадия проскальзывали и боль, и отчаянье, и решимость.
Далее мой попутчик поведал мне в непринужденной беседе свою непростую историю жизни, поясняющую и расставляющую все по местам. Он объяснил, что три года служил в морском флоте на подводке, отсюда и седые волосы, поведал и безответной любви, о том, что также отбывал срок… Не находила я в себе к нему осуждения и говорила, как понимала, не стараясь понравиться, не желая льстить, но поддерживая там, где в этом возникала необходимость.
- Наверное, не столь важны теперь мнения других людей, считайте, что они остались позади. Главное теперь то, насколько вы уважаете себя. Исходите теперь из этого чувства, доверяйте себе…
- Значит, главное, что я думаю о себе? – Эта мысль была принята Геннадием, как немалое откровение. Он начинал вникать, начинал искать во мне ответы на наболевшие вопросы, и наступала пора мне делиться с другим своим жизненным опытом, который отнюдь не был велик.
- Геннадий, каждый человек внутри себя дает себе более точную оценку. Разве Вы можете сказать, что Вы не откровенны с собой? И… когда вы в себе неудовлетворены своим поступком, разве в Вас не поднимается протест против себя? Разве мысль не возвращается к ошибке и днем и ночью? Разве выход на других людей, причем столь пристрастный, может решить хоть одну Вашу больную проблему? Разве Вы не уходите вновь в себя, будучи в неудовлетворении. Не преумножаете ли вы свои проблемы внешним хаосом и проявлением?
-Но, если они мне постоянно указывают на мои недостатки? Как мне с этим быть?
- Надо на это смотреть с разных сторон, поскольку, если сказано другим, то есть этому причина. Разве вы сами не указываете другим на их ошибки или недостатки? Здесь нужно быть терпимым и подключать свою мысль, свой опыт и свое понимание, свои видеть причины, ведущие вас и так вас направляющие, которые видите только вы; из всего, предъявленного вам извне и изнутри извлекать свой результат, свое оправдание себе, свое осознание степени и глубины своей вины, если она есть, свой план решения своего вопроса, но такой, чтобы в вас более ничто не возмущалось относительно вас самих. Вы все должны просеивать своей разумностью по большому счету ради себя и мира в себе. Здесь без нравственных ориентиров никак не обойтись. Добейтесь того результата, когда вы скажете себе, что вы никого не обидели в результате, никому не сделали больно, что вы все учли, ко всему отнеслись с уважением и все объяснили, нигде не оставив вопрос любого порядка открытым. Надо так себя проявлять, чтобы внутри вас было хоть маленькое, но торжество победы над злом и несправедливостью, чтоб вы себя уважали, как личность, а это придаст силы противостоять несправедливости, если она была против вас допущена, появятся слова более убедительные и себе в защиту, если будет внутреннее обоснование. А для этого обоснования надо входить в себя и мыслить со всех сторон или позиций о себе и извлекать из мысли правильное видение себя....
- Не знаю, почему, но я не могу долго мыслить. Меня люди бесят. Они постоянно унижают меня… Я что? Малолетка? Я их просто посылаю. Какое им до меня дело. У меня своя жизнь… Мне никто нафик не нужен. Я что, лезу в их жизнь? Поучаю? Да пошли они все! Я от людей ничего хорошего в жизни не видел! Думать… И что я надумаю?
- Никогда просто так человек другому не говорит о его поведении. Значит, есть причина. Значит, в этом направлении надо копать. Значит, надо мыслить, надо смотреть, анализировать, отвечать и себе и другим, надо ориентироваться в добре и зле, надо не все отвергать, надо и уметь устоять и не падать от слов…
- Слова… А поступки? Если тебя предают? Если тебя гонят? Если тебя унижают? Если все надежды твои крушатся? Как быть, когда тебя предали? Как здесь выйти из состояния потери себя? Когда и любимый человек уходит к другому. Вот так просто – взяла и ушла… Почему? Ведь, были слова, были обещания, были чувства, было все…
- А вы думаете, любовь – это простое чувство, а вы думаете можно его самому родить или удержать или за него быть в ответе? Любовь то состояние, где невозможно ни себя, ни другого упрекнуть, ибо она имеет свойство идти через сердце, минуя ум и разум. Любовь… Если она не состоялась, значит не пришло ее время. Посмотрите, у Вас впереди многие перемены и неизвестно, где судьба Вам подарит эту встречу. Но, ушла, или предала, или отказалась та, которая и не была предназначена судьбой. Отпустите ее, но не так, не в угаре, не в мщении другим, не обещаниями другим. Они здесь ни при чем. Если им суждено пройти мимо, они пройдут мимо, ибо глубокие чувства также рождаются из уважения и стоят на них, а вы играете в порнографические карты с незнакомой по сути девушкой, мыслью через них говоря ей, что вот в чем суть женского рода, что дескать и ты такая… или мыслишь об этом, или достойна этого. Нет чистоты отношений, нет и чувства… Отсюда следует начинать мыслить, исходя из конкретного своего поведения. Как мы уже говорили, главное – уважать себя? Но разве здесь можно о себе с достоинством подумать…
Так, примерно так мы проговорили весь вечер, и он все пытал и пытал меня, задавая свои вопросы, притихший, преобразившийся, озадачив всех девчонок по вагону, ни к кому не подходя, никого не задевая, ни с кем не заигрывая. В речи моей поубавилось диктата, но появилось сопереживание по мере того, как он раскрывал свою жизнь и сам снижал возмущение, но готов был слушать, делиться, вручать себя в некотором роде мне, доверяться и принимать более спокойно мои суждения, которые я начинала облекать в форму доброжелательства и понимания.
Уже время пошло за полночь, а мы тихонько говорили. Я узнала многое о Геннадии и не могла понять, откуда во мне бралась мысль, поучения, советы, крайняя доброжелательность. Далее мы вышли в тамбур, он курил, задавал вопросы и жадно, как глотал ответы; так мы по его страстной инициативе, свойственной тонкой и очень на самом деле ранимой душе, встретили и рассвет уже далеко на сибирской земле, и июньское небо было очаровательно, когда солнце великолепным огненным шаром стало рождаться прямо на глазах, изумляя моего нежданного попутчика, и первые лучи легко стали рассеивать полумрак, пробиваясь через облака и заглядывая в наши не сомкнувшиеся за ночь глаза… на полном ходу поезда…
Геннадий оказывался тонкой, чувствительной натурой, он наслаждался рассветом, красотой рождающегося утра и с радостью подставлял лицо первым лучам солнца, которому не было помехой, что поезд в пути, но его хватало на всю Землю и на нас. Не скажу, что я была очарована, или поддалась этому восторгу (ибо мне было не до природных явлений), которым уже светился Геннадий, но была как всегда трезва, рассудительна и спокойна, хотя… чем-то и неизъяснимым угнетена. Но разговор рождал во мне какую-то тяжесть и почти ответственность, и мне хотелось удалиться навсегда, вновь оказаться одной, не проповедующей, не наставляющей, ибо, оказывается, это было тяжело, чуть больно, ибо и дальше поддерживать такой разговор было непросто.
Бог весть, какие мысли я родила в нем, но, когда пора было возвращаться, он склонился, пытаясь уловить мои губы, но делал это так, чтобы я разрешила. Это было лишнее. Этого я, взяв на себя роль учителя, не могла допустить, ибо он должен был вынести из всего сам разговор, чистый, беспримесный, который должен был закрепиться расстоянием между нами, этим подчеркивая его серьезность и значимость, ибо разговор действительно состоялся. Я не позволила это расстояние сократить, и он это хорошо понял, почувствовал, согласился.
Мы договорились, что, если он захочет, то может написать письмо на главпочтамт. Некоторое время спустя я написала стихотворение, посвященное этой встрече, которое и хотела бы здесь привести, не изменив ни слова: «В беспокойной судьбе затерявшийся след, обвеяны губы влагой морской, незнакомый, седой, дорогой человек, расскажи о себе, что случилось с тобой. В этой встрече негаданной стук тревожный колес и скупое отчаяние ты бы в сердце увез, эту горечь без горечи и беду без беды, эту радость без радости и любовь без любви… Ты прости за вторжение в неуютное сердце, там, где сжилась обида неверной любви, эта грусть за ненайденное, очень ценное, и бесцельная жизнь и бесцельные дни…». В этом диалоге я начинала понимать, что владею речью, но она устроена так, что могу лишь отвечать на вопросы; и именно живая речь рождала мысль и именно доброжелательность рождала правильные мысли и мудрость, и точный совет, и ум выбирал то, что не было банальным или особо наставительным, но то, что, по сути, адресно, входило в человека, защищало человека, даже слабого, его интересы, и становилось на его позицию, при этом никак не пренебрегая нравственностью, идя к ней, но не от нее.
Т.о. вновь судьба выделила меня, автоматически, каким-то неожиданным для себя внутренним порывом, втянув в просто разговор с тем, кто мне показался по своим проявлениям непривлекательным, ведущим себя вызывающе и с пренебрежением к другим людям, показала силу речи даже материальной, силу любви просто к человеку, каким бы он ни был, дала какую-то внутреннюю мягкость, внутреннее всепрощение, убрала осуждение, дала не привязанность к результату моих слов, где говорила, как получалось, и могла легко принять и отвержение себя или оскорбление; судьба показала мне силу речи, если в ней присутствует доброта и доброжелательность, показала мне мои маленькие возможности, о которых я и не подозревала, и ни один раз и после подводила к этому пониманию, наслаждая речью, убеждая ею, ведя ею.
На самом деле, в материальном мире непременно надо входить в материальные диалоги, ибо этот путь развития не миновать ни религиозному человеку, ни атеисту. Только великий йог, отрешенный, вошедший в Бога, может не разумом, а энергиями Бога выходить, выйти из потребности в человеческом общении, ибо их все исчерпал в той мере, которая достаточна, чтобы к ним на этот уровень не возвращаться. Но любой другой человек тянется к этому источнику всегда, предчувствуя в нем для себя и наслаждения, и знания, и Бога, и свое непременное развитие, как и движение вперед. Никому не удавалось своей мыслью и путями поставить заслон в этом плане между собой и другими, как бы себя человек не возвеличивал, ибо Бог не позволит, не лишит этого источника, этого средства развития Божественных частиц, ибо этот путь речи предусмотрен, и здесь есть многие сокрытые блага, и каждому здесь идти… Но говорить всегда надо с великим уважением к другому, с почтением и любя его, кто бы это ни был, ибо человек слаб, ибо человек нуждается, ибо человек только через врата мира и доброжелания и может отзываться. Ему надо услышать. А дальше ему поможет Бог.
В этот день нашу партию ожидала пересадка на поезд, идущий в Черногорск, а Геннадий должен был продолжить свой путь. Во время остановки он несколько минут на перроне прощался со мной, обещал написать письмо, и девчонки удивленно стояли рядом, притихшие и вслушивающиеся в прощальные наши слова, по-своему недоумевая таким поворотом дела. Не в пример себе он был сдержан, спокоен, чуть грустен, просил, чтобы я ему на прощание сказала еще что-нибудь, но слова не находились, и я лишь несколько раз повторила: «Живи и поступай так каждую минуту, чтобы мог сам себя уважать. Пусть тебе твое мнение о себе будет дороже многих других…». Это действительно была негаданная встреча и расставание для меня без сожаления. Слава Богу, что я никогда не смотрела на тело, не могла меня задеть его красота, его густые, кудрявые с проседью волосы, его голос, его стройная высокая фигура в спортивном черном костюме, его глубокий и порою печальный взгляд. Я просто абсолютно точно знала, что никогда не пожелала бы с ним новой встречи, никогда бы не отозвалась сердцем ни на какое его чувство, ибо в душе легко увидела, что кроме боли, он бы не смог ничего другого дать мне. Сердце к нему не расположилось. Мы расставались навсегда, если не считать писем, которыми еще некоторое время обменивались, и где я все также и по его просьбе слала ему советы, в которых он нуждался, оказавшись в достаточно беспокойной среде таких же, ищущих свое пристанище на этой Земле.
Черногорск нас встретил утром следующего дня слабым чуть прохладным июньским ветерком, серыми тонами и беспристрастно. Город, как показалось мне, не утопал в зелени, не радовал размахом улиц и площадей, был застроен преимущественно панельными и кирпичными пятиэтажками, но имел свои красивые улочки, как и центральную улицу, свои парки и свое удивительное небо. Мы благополучно добрались до общежития и в этот же день были вселены.
Женское общежитие комвольно-суконного комбината только заселялось новыми и новыми партиями девушек, едущих сюда с разных городов России. Комендант общежития, женщина лет сорока пяти, сухощавая, невысокая, спокойно просматривала документы, принимала плату за общежитие, каждую девушку называя не иначе, как «доча», и почти ласково давала необходимые пояснения и указания и направляла в свою комнату. Так я заселилась в комнату на четвертом этаже, четырехместную, где одна девушка мне была хорошо знакома, другие же успели освоиться, но еще не работали. Именно теперь, когда было обозначено мое место, когда я реально получила крышу над головой, я почувствовала в себе небывалый, ни с чем несравнимый мир, внутреннюю благодать.
О, как я дорожила, оказывается, этим миром, этой определенностью, этой независимостью ни от кого и ни от чего. Однако, и этот мир был неустойчив, ибо мысль удовлетворившись одним, стала мне скрупулезно объяснять мою ситуацию, как и мои на самом деле поднимающиеся проблемы. Действительно, они и висели надо мной, но я, как могла, игнорировала их, запрещая себе хоть на миг смотреть в эту сторону. И все же. У меня абсолютно не было денег. Я реально хотела есть. Но все здесь, похоже, были такие, как я. Подъемные, которые обещали дать сразу по приезду, давали в два этапа. Сначала после выхода на работу, для чего требовалось прописаться, пройти еще раз дополнительный медосмотр и только после этого получить направление из отдела кадров в тот или иной цех, и второй раз – только через два месяца, в зависимости от того, как ты себя проявишь. И второе, что неустанно подсказывал мой ум, это необходимость написать письмо отцу, объяснив ему всю ситуацию, где я и почему. Таким образом, я в итоге, как бы ни была удовлетворена, оказалась в чужом городе, без средств, почти без одежды, ибо все мои наряды остались в комиссионках, в избитой уже обуви, не имея возможности как-то ухаживать за собой, но удовлетворенная хотя бы тем, что мне было, где спать.
Достать деньги, занять где-то, как-то перебиться была моя насущная задача, где я никак не могла рассчитывать на помощь родителей, ибо в этом направлении был запрет железный. Что делать… Придав себе легкость и некую независимость и невозмутимость, я постучалась в соседнюю комнату и с эдаким неунываемым, чуть ли ни веселым голосом спросила, не могут ли мне буквально на дня три одолжить деньги. Видимо, такие походы приезжих здесь уже были не в новинку, а потому, зная, как деньги отдаются, меня хорошо выматерили и прогнали. Далее пытать судьбу в этом направлении было рискованно, и я, вспомнив, что из ценных вещей у меня есть почти новенький утюг, купленный за десять рублей в годы студенчества, я с той же невозмутимостью, взяв его, как величайшую и единственную надежду, отправилась с ним на кухню и предложила за трояк, не моргнув глазом. Бог смилостивился. У меня оказалось больше, чем три рубля в руках – пятерка, но два рубля долга меня уже не беспокоили.
Дни потекли один за другим, ставя передо мною все новые и новые задачи, вводя в систему строжайшей экономии, каждое утро поднимая меня и ведя в отдел кадров комвольно-суконного комбината, где на тот период также расположилась и медицинская комиссия, где в маленьком помещении было буквально столпотворение от приезжих и часами приходилось выжидать свою очередь к очередному врачу, ибо без этого невозможно было приступить к работе, как и рассчитывать на подъемные и зарплату.
Мое письмо к родителям было уже в пути и было оно адресовано отцу и начиналось примерно со слов: «Папа, я обращаюсь к тебе, как к умному человеку, который все понимает и прошу правильно отреагировать на это событие…». Этим письмом, по сути, я начинала очень неприятную тяжбу с родителями, доказывая им многое и отбиваясь от всего, в чем они меня упорно обвиняли. Однако, это было потом, а пока меня подстерегали свои неприятности.
Мне оставалось пройти окулиста. Молодая врач, почти девчонка, может, немногим старше меня, говорила и вела себя так, что нотки высокомерия или даже пренебрежения при общении с таким прибывшим невесть откуда контингентом были очевидны для меня, ибо чувствовались тотчас, с порога. Не потрудившись даже сдвинуться с места, когда я вошла, она назвала мне номер ряда и номер буквы, дабы я назвала. Не очень-то поняв ее, я отсчитала ряд снизу и назвала букву. Увы. Она потребовала, чтобы я приобрела очки и более говорить со мной и выслушивать мои объяснения, что я ее неправильно поняла, не пожелала.
В первый раз со мной говорили тоном высокомерным, где я не должна была сметь по своему статусу рабочей по орг. набору и возражать, говорили грубо, однозначно, указывая на дверь…
Унижений хватало в мой жизни, по разным и часто несправедливым причинам. Но теперь. Оказывается, это есть, так бывает, и это больно. Больно быть второсортным, больно видеть ложное превосходство, больно от чужой мании величия… Ничего не стоило проглотить эту пилюлю, когда есть внутренний стержень, но как тяжело, когда ему не время себя проявлять и уходишь без слов, без оправданий, смотря лишь на то, что из этих чужих амбиций для тебя еще следует худое. А худое было то, что очки, имея минус единицу, я не носила, а денег их купить у меня катастрофически не было, как не было уже и на хлеб…
Ехавшая со мною в поезде Надежда Николаевна получила место в семейном общежитии, отдельную комнату и тоже оказалась без денег, а потому по ее совету в ближайшее воскресенье мы пошли на барахолку, и я стала продавать то, что было у меня еще более менее сносное, надеясь хоть на мизерные деньги, хоть на рубль, чтобы еще как-то протянуть, или купить себе очки, которые стоили не менее полутора рублей. О, сколько надежды вселяет каждый на барахолке, кто хотя бы приближается к твоим скудным вещам. Есть в этом и доля азарта, но когда хочешь есть, когда без денег, как связана по рукам и ногам и не можешь сдвинуться с места, тогда азарт превращается в долгую и нескончаемую мольбу. Но когда кто-то приценивается, берет в руки твою кофточку, то надежда начинает в тебе буквально колотиться и за беспристрастным, безразличным лицом скрываешь, держишь внутреннюю боль и отчаянье, как и просьбу взять, снизойти до этого, ну, пожалуйста…
Увы, уже начинало темнеть, охотники за добротными и дешевыми вещами поредели, столы один за другим опустели… Скомкав все в свою сумочку так не выручив и копейки, не имея за день и маковой росинки, мы шли ни то, чтобы очень опечаленные, но все же грустные, в чужом городе, желая каждый себе милость и все же надеясь.
Голод – вещь потрясающая. Она почти не имеет свойства ослабевать… А мне надо было где-то достать деньги, купить эти злополучные очки, получить галочку в медицинском листе, выйти на работу, может быть, проработать дней десять и только потом иметь право на подъемные, всего-то тридцать рублей, которые казались целым состоянием, никогда не сбывшейся мечтой…
На следующий день, когда я шла на комбинат, что было связано с оформлением, я увидела на земле лежащую надкусанную, аппетитно подрумяненную булочку. О, сколько сил надо было иметь, чтобы удержаться и не поднять ее. Я мыслью, пройдя мимо, ее не могла оставить, я недоумевала, как можно было ее бросить, как можно вообще бросить хлеб. Я эту булочку запомнила на всю жизнь. Ибо, я почти три дня не ела, была слаба и начинала испытывать головокружения и темноту в глазах. Иногда в голове, откуда ни весть, появлялось дребезжание, мне становилось дурно и в глазах темнело так, что я хваталась за какой-либо предмет с силой, как только могла, чтобы не упасть. Бог смилостивился. Видя мое состояние, мне девчонки одолжили несколько рублей, и я купила очки. Но когда я пришла второй раз, судьба поступила иначе, сбив меня с толку. Будучи уже в другом настроении, окулист, задав мне пару вопросов, легко расписалась в моем медицинском листке и о моих очках разговора не было. Это было второе, пусть слабое, но утешение после того, как я вселилась в общежитие.
Наконец, я получила пропуск и была направлена в ленточный цех ученицей-ленточницей. Работа ленточницы была несложной, и суть ее заключалась в том, что станок перерабатывал ровницу в тонкие ленты, которые аккуратно укладывались в специальную тару и следовало следить за тем, чтобы станок работал бесперебойно. Здесь был гарантированный, но не очень высокий заработок в пределах ста тридцати рублей, что по сравнению с другими цехами казалось копейками.
Однако, мне работа показалась неинтересной, и я через отдел кадров переоформилась в прядильный цех, где меня прикрепили к молодой и очень энергичной женщине. Собственно, так я и определилась и вскоре получила свои подъемные, что было очень и очень кстати.
В комнате я как-то особо ни с кем не общалась, разве что по необходимости. Внутренний мир вновь начинал поглощать меня, заставляя в любую свободную минуту уединяться, дабы что-то творить в себе. Я брала бумагу и ручку и уходила в холл, где зачастую никого не было, садилась за стол и начинала мыслить, пытаясь извлечь из себя нечто… Но бумага оставалась чистой, а идеи и не думали ко мне приближаться, ибо сей опыт жизни был столь скуден, что одарить его носительницу не представлялось возможным. Однако, муза настойчиво мне чего-то обещала и позволяла выдавливать из себя слабые шедевры на темы весьма приземленные. Одну из таких записей я здесь и приведу, дабы показать, какая мысль на тот момент могла осчастливить меня, а на самом деле… достаточно разочаровать своей посредственностью. Залюбовавшись вечерним небом, я писала: «Вы видели такое небо? Я – в первый раз. Небесных красок чудный перелив. Мелодия? Гармония? Мотив? Нет, не сравнимо. Как душа едино. Вся глубина Земли на зеркале небесном отразилась. Вот так глядишь… Но исчезает с глаз. И крикнуть хочется: Постойте! Не сливайтесь с Ночью, рожденные неведомой зарей. Но вот уж скрылась алая полоска, оставив след на небе огневой. А дальше – облако едва задето салатовой голубизной, что окаймляет полуостров тучки, в дали касающейся очертаний гор. И кажется – в душе такой простор, такая милость и такое счастье! О, сказка, мимолетного виденья, о чудо, скрытое от многих глаз! Небесный самоцвет, алмаз… Нет слов. Природа не нуждается прикрас. Но так щедра… И нас обогащает…».
Но на тот момент мне так виделось, так чувствовалось, так желалось. Так очень дивно, потрясающе угасала вечерняя заря, и солнце, прощаясь с небом, одаривало его последними лучами в неисчерпаемом многообразии красок, оттенков, переходящих, переливающихся в друг друга без границ, едва уловимыми сменяющими друг друга неземными цветами, роскошными для глаз и души. Небо всегда было, стремилось быть моим источником вдохновения, было моим событием, моим предчувствием и торжеством Земного бытия, было чудом великого утешения и откровения, уносящим за пределы боли и забот. Но сибирское небо было еще и чистейшее, хрустальное, как и легкое, как и безбрежное, но все охватывающее, всему в душе придающее значимость и все представляющее, как на Великой Божественной Ладони.
Никогда Центр и Юг России не рождали во мне такое молчаливое и трепетное изумление, не писали на просторах безграничного неба такой шедевр и не оставались этим в моей памяти столь долго, разве что великим Божественным творением – двумя ковшами, освящающими любой уголок, и которые черпали в меня Высокий запредельный Дух и Божественное присутствие, которые я едва и с блаженством тогда в себе ощущала в Кировабаде и не могла еще назвать своим именем. Но этому Бог отвел свое время, когда меня уже коснулась седина…Но и на тот момент это воплощение видимого в белый стих было ни то, слабо и не имело отношения к человеческой душе так, как мне бы хотелось.
Дни замелькали, рано утром уводя меня на работу и всегда уставшую возвращая назад. Я постепенно втягивалась в работу прядильщицы, начинала ею привлекаться, ибо было что-то завораживающее в быстрых и отточенных движениях моей наставницы, в ловкости ее рук, в понимании характера станка. Следуя за ней, я также отыскивала оборванную нить, останавливала коленом початок, одним движением подгоняла бегунок, пропускала через него нить и присучивала, находя удовлетворение и наслаждение в том, что все нити вновь струятся под мерное постукивание станка, которое было достаточно обманчиво.
Поддерживать чистоту станка было главное условие для бесперебойной работы. Однако, для этого на минуту следовало его останавливать, что опытные прядильщицы не делали, но чистили машину на ходу каждую свободную секунду, для меня же, это было все же чревато, ибо, не зная еще толком характер станка, я, очищая станок на ходу от пыли и комков ровницы, могла не усмотреть так, что частицы ровницы, попадая в поток нити, сбивали ее, и уже появлялась то там, то здесь завихрение, вращающаяся воронка, сбивающая все нити подряд и грозя немалым завалом.
Работа требовала постоянной ходьбы, постоянного внимания и наблюдательности, надо было вовремя менять бабины, ибо ровница могла сходить, и это опять же могло служить причиной для завала. Стоило немого прозевать и ровница или нить наматывалась на валик, на все, что вращается, а это уже было серьезно, требовало остановки прядильной машины, а это уже время, килограммы недополученной пряжи, а это уже и показатели, и премии, и деньги.
Эта наука была очень увлекательна, но приходилось всю смену ходить на каблуках, поскольку не было другой обуви, и в конце смены я буквально шаталась от усталости. Однако, суть моя желала наибольшей деятельности, наибольшего проявления себя, какой-то своей немедленной реализации и потому, увидев случайно на комбинате дверь с вывеской РЕДАКЦИЯ, я заглянула в нее и не моргнув глазом предложила свои услуги по написанию статей о жизни и работе рабочих. Так я стала внештатным корреспондентом местной многотиражки и теперь уже могла начинать писать статьи, подумывая заодно и о том, что они мне пригодятся, если я надумаю поступать на журналистику. Так я начинала освещать жизнь в общежитии, свадьбы, дни рождения, трудовые успехи, выходя на контакт с людьми, беря интервью и так постепенно начиная свои статьи коллекционировать, становиться узнаваемой и в общежитии, и в комсомольской организации КСК, и среди рабочих. В один из дней главный редактор многотиражки, уже далеко не молодой человек, участник войны, предложил мне написать статью об одной работнице, оттиск которой (фотография, как мне объяснили) уже был и оставалось лишь проследить за ее работой, пообщаться с нею и написать статью. Я долго, часа два-три наблюдала со стороны, как она работает, и в перерыв попросила ее ответить на некоторые вопросы. Мне хотелось услышать от нее нечто особое, я желала понять, что движет ею, какую цель перед собой она держит, в чем видит смысл своего труда, как воспринимает его, радостно ли отдается этому процессу, желает ли здесь повышать свою квалификацию, желает ли учиться дальше в этом или другом направлении… я желала увидеть огонек в ее глазах, я переводила тему на ее близких, на детей, на ее призвание, на понятие о красоте труда, на жертвенность в труде, на любовь к любому труду, на человека в этом процессе. Она никак не попадала в точку, она нигде не ответила так, чтобы я улыбнулась, чтобы могла с ней стать солидарной; она трудилась, потому, что так надо, потому, что надо заработать деньги, потому, что у нее другой специальности нет, учиться дальше не желает и о красоте труда не мыслит и чужой труд не наблюдает… Ни один ответ не удовлетворил меня. Я не могла написать о ней ничего, что бы восхвалило ее, что бы стало для других примером…
Эта встреча опечалила меня, и я в редакции сказала, что писать о ней не буду и почувствовала, что и все, что я пишу, пытаюсь писать, не глубоко, не интересно, диалоги с простыми людьми мне ничего не дают, я своими статьями не открываю Америки, я еще не умею так видеть и так понимать, чтобы поднять тему, которую бы и сама нашла значимой… По сути, я разочаровывалась собой. Мои исследования фрагментов человеческих судеб были пресны, истории не содержательны, выводы банальны… В редакции мне не могли помочь, но видели во мне своего внештатного сотрудника и все-таки ценили и давали задания, и статьи мои даже не корректировали, сохраняя в них каждое слово, этим проявляя доброжелательность и подчеркивая их успешность. Однако, в общежитии меня уважали, замечали и в один из дней меня пригласила к себе в кабинет комендант общежития, Надежда Петровна.
Судьба как бы и ни без моих усилий на сей раз снова выделяла меня, неся мне новые, неожиданные и непростые перемены, но в том направлении, которое я предчувствовала и желала себе, уезжая из Горького. Однако, это был, наступал далеко не лучший этап в моей жизни, но он был для меня куда значимей многих других исходов. Об этом в следующий раз.