Издать книгу

22.МОЯ ЖИЗНЬ. ЧАСТЬ 11(2). ПРОЩАЙ, УНИВЕРСИТЕТ.

Вид:

 

22.МОЯ ЖИЗНЬ. ЧАСТЬ 11(2). ПРОЩАЙ, УНИВЕРСИТЕТ.

 

 

В каждом студенческом общежитии на тот период непременно были те активисты, которые следили за порядком и время от времени делали рейды по комнатам и выставляли оценки за чистоту и уют. Наверно, приключения мои  и в этой связи не имели границ и было не понятно, что же все-таки судьба хочет добиться от меня, награждая своими событиями и почему мне, не мечтающей о том и на ровном месте, надо было как-то проявлять себя, причем непременно с последствиями. Почему бы меня та же сила не усадила бы  за учебники, дала бы понимание более строгое и повела бы меня нормально, без отклонений. Но тем не менее.

 

В один из дней, ближе к вечеру в нашу комнату вошли четверо достаточно строгих дежурных, состоящих в основном из старшекурсников с красными повязками, что означало, что они благополучно добрались до нас, минуя и оценив пол общежития,  и теперь вынесут свою  беспристрастную, но на самом деле самую пристрастную оценку. Внешняя чистота в комнате для них была не убедительна. Начиналось более тщательное ковыряние. Они искали пыль там, где и не придумаешь, тыкали пальцами в цветы, интересуясь, политы ли они, интересовались, когда последний раз стирались занавески и почему кровати у каждого заправлены, как ему вздумается, также, почему скрипит дверь, не открыта форточка, стены облеплены подозрительными вырезками и полотенца не свежие. Они также совали носы в шкафы, не оставляли без внимания осеннюю обувь, с налепленной на подошвы грязью и поджидающей своего времени до весны, отыскивали также микроскопическую паутину и, не моргнув глазом спрашивали, почему с лампочек не стерта пыль, вещи не стираны  и долго ли они еще собираются забивать тумбочки и тазы под кроватью, делая воздух затхлым…  

 

Кто знал, что этот их приход для меня просто так не пройдет. Два высоких парня, все обследовав, готовы были поставить нам свою оценку, когда вдруг один из них уставился на меня и присел на стул. «А я, кажется,  тебя знаю, - вдруг сказал он и уже обратился к своему напарнику, - Помнишь ее? Да на первой странице! Да та, что у тебя прибита на стенке?»  Пятерки нам уже были обеспечены. Ребята уселись за стол, оказались словоохотливы и уже, кажется,  забыли, куда шли и зачем.  Не торопясь уходить, один из них спросил, как лучше назвать общежитскую студенческую газету. Я засмеялась, сказала, что это не проблема и привела им с десяток названий и так вовлеклась в разговор, почти непринужденный, что от себя и не ожидала. Один из них, тот, кого напарник называл Федором и у которого над изголовьем висело мое изображение, поинтересовался, когда я свободна и можно ли ко мне еще заглянуть.

 

 

Шутка шуткой, но усложнять свою жизнь я не собиралась и ответила отказом, но вновь встретив меня уже на танцах, он более меня не оставлял и становился еще одним моим другом или даже парнем,  ибо в наших отношениях появлялось что-то более-менее нормальное. Я ему тотчас выложила все свои проблемы, дабы это не висело надо мной и между нами, поскольку не дорожила особо его мнением, не боялась отпугнуть, дала понять, что не могу сколько-нибудь серьезно встречаться с ним, ибо у меня есть цель,  и я намерена ее достичь.

 

Будучи моим ровесником, он легко к себе располагал и общение с ним было и легче,  и проще. Он невозмутимо отнесся к тому, что я подрабатываю, встречал меня, когда я шла поздно  из междугородки в общежитие,  не очень-то смотрел на то, что у меня были хвосты и доброжелателен был настолько, что я начинала постепенно принимать его сердцем, однако, все же не чувствуя большой любви и привязанности.

 

Собою он как бы уравновешивал все мои неприятности, не был навязчив, охотно ходил со мной по всем университетским мероприятиям, не строил никакие планы, ибо сам был только второкурсником и звал меня в театры, на концерты или просто в столовую и это было пусть не часто, но чисто и приемлемо мной.

 

Так была, пусть ненадолго,  скрашена моя жизнь, меня пригласили войти в состав актива общежития, и несколько рейдов чистоты мне с Федором посчастливилось сделать,  и многие мои сокурсники стали говорить, что чтой-то я пошла в гору, хотя я прекрасно знала, что это не мое, что здесь я случайно, что здесь мне зыбко, что и здесь я занимаю не свое место, что мой путь другой, что все это для меня лишнее, то, что мне мешает.

 

Мои хвосты охлаждали мою активность, хотя активность на уровне хотя бы мысли мне была не чужда,  и во мне буквально роились темы статей для общежитской газеты и не только, возможные мероприятия, новые направления комсомольских рейдов… , но в моих ситуациях эта активность неизменно разбивалась во мне о мою шаткость в главном.

 

Федор не умел дарить глубину чувств, не поражал своей тонкостью ума, не отягощал этим, но был зациклен на студенческих общежитских проблемах, с удовольствием носил красную повязку и наслаждался мнимой властью, как безусый юнец,  и я готова была разделить своими предложениями и соображениями многие его порывы общественного порядка. Однако, вмещать его в мою жизнь уже было непросто, а потому я  временами устранялась и занималась усиленной подготовкой к сдаче экзамена по дифференциальным уравнениям, что оказалось затянувшимся, но не очень плохим процессом, ибо я начинала преодолевать страх перед преподавателем и самой пересдачей и входить в знания подобно лошади, которая начинает все же идти, когда ее настойчиво тянут за узду.

 

Преподаватель по дифференциальным уравнениям была невысокого роста женщина лет тридцати пяти с очень миловидным лицом, твердым характером и безупречная в преподнесении материала. Ее аккуратность и последовательность в изложении предмета, четкость, абсолютное знание предмета и умение его донести  были безукоризненны, и все же сдать ей было не легко, ибо она копалась так, требовала так, что приходилось ходить и ходить к ней на пересдачу, пока не были благополучно поняты мною все типы дифференциальных уравнений до той степени, что они перестали быть моей проблемой полностью и еще послужили мне, когда я училась уже в другом университете, оставив о ней добрую память и благодарность ее настойчивости и терпению.

 

 

 

Несколько попыток сдать матанализ из-за практики увенчались неуспехом, и это было серьезно,  и снова появлялись гнетущие чувства, обесценивая все другое,  и зависимость от предмета обещала во что-то вылиться, и снова я тащилась в университетскую читалку, устраняя все лишнее из своего сознания, но куда было деться, если все имело место, требовало право на существования, требовало также времени, денег, мысли. В сознании буквально жило чувство, что я упускаю время, что я не могу никак выровняться, не могу все объять. К тому же какая-то сила то и дело тащила меня то в парикмахерскую, то в город просто бродить по его улочкам, то на набережную любоваться Волгой в любое время года, то в кафетерий, то на танцы, то проводить время с Нафисой. Федя никак не мог во всем этом занять какую-то определенную нишу, ему почти нигде не хватало места, но он уже входил в мою жизнь и требовал мое время и ласк.

 

Однажды, когда мы поздним вечером стояли на лестничной площадке и целовались, Саша, по привычке легко сбегая вниз, вдруг наткнулся на нас. Он замедлил шаг, он как-будто обомлел, несколько секунд не сводя с нас глаз, выразительно давая мне понять, что он видит, что ему больно, что он не ожидал. Но не было между ним и мной никакой договоренности, никаких отношений, которые бы я предала теперешним положением. Он должен был это однажды увидеть и принять, он должен был понять, что мое сердце изначально ему не принадлежало, он должен был быть мудрым. Но Александр был потрясен. Он раза три прошел мимо нас, взад и вперед, приостанавливая шаг, не отрывая глаз, вопрошая всей своей фигурой: за что?  Это означало, что я потеряла его, что я потеряла друга, что я сделала ему очень больно, что я поступила относительно него отвратительно… И действительно, после этого случая он перестал приходить в нашу комнату, перестал звать меня с собой, перестал бежать мне навстречу, но при виде меня опускал голову и быстро проходил мимо. И было непонятно, что в нем: боль? смятение? отказ?  контроль своих чувств?  Он как-будто взял себя в руки, он запретил себе смотреть в мою сторону, он отходил навсегда. И почему-то от этого стало легче, определенней, как-будто судьба начинала здесь все расставлять по своим местам, убирая ненужные связи, притязания и надежды, которые все же отягощали, делали зависимой, неотступно следовали по пятам.

 

 

С Федором все было как-то иначе, легче, хотя Саша уже вошел в сердце своей болью, а он, Федор, давал чувство уравновешенное, спокойное, почти стабильное, но другое. Он был нормальной моей встречей, где не было ни его, ни моих страданий, мы становились видимыми всем, как устойчивая университетская пара, ребята с его комнаты относились ко мне трогательно и внимательно,  и все обещало быть и тянуться может быть продолжительное время. Однако, он все же был не очень интересен мне в своих амбициях. Скорее, наши отношения в моей судьбе были «прощанием славянки»,  моим победным маршем над долгими треволнениями, маршем слабым, но так было угодно судьбе, ибо ничто более существенное она мне пока предложить не могла.

 

 

Я мыслью начинала вновь и вновь приходить к тому, что мне все надо начать сначала, более достойно, поменять все отношения, все результаты, выйти на уровень, где я не ведома судьбой, но ведущая себя так и в том направлении, как я это хочу, как чувствую. Я знала однозначно, что я могу ради своей цели всем пожертвовать, все отдать, все поменять, ибо моя жизнь была вручена мне,  и ее следовало прожить правильно, убирая все лишние связи и зависимости и так идти к цели.

 

 

Было много надуманного и не полностью свойственного мне, ибо я  еще не знала, что многое невозможно уже будет вырвать из своего сердца, ибо это дано Богом навсегда, как высший дар, как  великолепная награда человеческих отношений, но надо было из себя выкристаллизовывать свою конечную цель, выделить ее из всего и дать ей путь.

 

 

Также следовало четко определиться, в чем состоит эта цель, ибо во мне появлялись мысли и планы  достаточно убедительные, требующие и на этот счет новые коррективы. Я все чаще и чаще стала подумывать о том, а в те ли я двери вошла, ибо проходило время,  и я начинала ощущать, как неведомая муза, некое желание писать стихи и прозу, все чаще начинала меня посещать, настойчиво заставляя взять листок и бумагу. И как только я это начинала делать, она  с усмешкой говорила: «Ну, и о чем же ты напишешь? что есть в тебе? что ты можешь из себя извлечь? Какой шедевр? Ты ничего не знаешь,  ты не умеешь ладить с людьми, ты и двух слов не свяжешь, ожидая от себя умной мысли, но где и в чем твои мысли? Чем ты можешь удивить?...». Снова почва начинала уходить из-под ног. Сданный экзамен по дифференциальным уравнениям уже не радовал меня, а предстоящая затянувшаяся сдача матанализа уже не могла мобилизовать. Вдали я увидела словно новую,  едва приоткрытую дверь и стала усиленно всматриваться, пытая свои мысли и чувства, правильно ли я поняла, туда ли мне.

 

 

Неужели мне пора просто бросить университет. При этом я никак не брала в расчет ни мнения родителей, ни мнения тех, кто рядом, но как-будто ожидала, что вот-вот некая сила за меня решит этот вопрос,  и это решение не будет для меня болезненным, но правильным. Ибо хватит биться,  как рыба об лед, хватит цепляться за то, что неизменно повторяется и повторяется, хватит быть ниже всех и бояться чем-то себя выдать, хватит жить мнениями других. Я это уже испила, запомнила, поняла. В этих мыслях и назревавшей решительности я  как бы уже не боялась ничего, ни от чего не зависела. Надо было начинать выходить из этой затянувшейся болезненной изматывающей ситуации, из этого затянувшегося стресса. Но на самом деле ему не было конца…

 

 

Так получилось, что Федор заболел, о чем мне сообщили ребята из его комнаты,  и судьба дала вновь мне едва насладиться отношениями с ним, хотя чувства к нему  не имели особых пристрастий, но отношения отвлекали и давали некоторый статус в общежитии.  Он лежал в больнице,  и я всякую свободную минуту шла к нему, неся скромную передачу и долго просиживала с ним в вестибюле больницы, видя его в больничной пижаме, простого, жалующегося, нуждающегося и страстного, ибо и здесь он не забывал целоваться и обниматься,  чуть ли не умолял меня задержаться и посидеть с ним, и это было как-то по-человечески, сближало, как-то согревало душу можно сказать прощальным, но добрым огнем. И это я могла отдать, легко этим пожертвовать, ибо ничему не могла придать судьбоносного значения, будучи в своей стихии, в своей судьбе  и уносимая ею из одного места в другое, от одних чувств к другим, нигде не давая особо задержаться, проявиться или быть зависимой. Но и расставание с Федором я уже предвидела, была к этому готова,  ибо  и не была привязана, поскольку никак не давала себе такого права, такой, можно сказать,  человеческой роскоши.

 

 

Куда труднее виделся разрыв с Сашей, который,  произойдя, так и не произошел во мне, ибо я его оставила в своем сердце и до сих пор ношу его там, как и Романа, как тех, кого бы могла назвать любимыми, если бы не была столь разумна, если бы не знала невесть откуда цену материальным чувствам уже тогда. Я бы смогла силой ума научить себя - любить каждого, нашла бы, за что любить, но знала и то, что как только я бы пошла по этому пути, то тотчас бы их и растеряла, ибо любовь любит удерживаться там,  где она одинока и безответна. Поэтому принцип моей жизни был также уходить от любви, чтобы ее удержать. Но удержать, не отвечая взаимностью... И только так оставлять ее в своем сердце без сомнений, что она была. И в это время, уходя, решать свои задачи, не совмещая, не подменяя, не обнадеживая, ибо они мне всегда виделись важнее, невидимой силой во мне ставились важнее,  и здесь ничего нельзя было поделать.

 

 

По сути,  судьба делала свое дело, а мне подавала те причины, которые были по мне, по моим качествам, создавая полную иллюзию моего осмысленного поступка в любом направлении. На само деле, я была лишь игрушка в руках судьбы и так обязана была идти и объяснять себе, чтобы мне не было лишний раз больно, ибо я еще толком не знала, куда иду и какова цена этих встреч и потерь.

 

На тот период мои мысли стали принимать в соответствии с моими качествами не чуждый мне оборот, увлекая меня за пределы настоящего, но обозревая возможное и другое продолжение, суля мне уже в самом процессе мышления облегчение  реальное, как-будто немалая ноша страданий сбрасывалась и заменялась другими событиями, не столь отягощающими меня, более для меня и моего движения благоприятными, доступными, тоже непростыми. Тогда разум  вдруг начинал кричать, что он математику никогда не оставит, что и это – его, и то – его. Тогда то, что выше разума, говорило, что я дура, что мой ум ограничен, не развит, слеп, беспокоен и вообще не надежен, что его надо,  его надо развивать не только через математику, но и через более действенный практический опыт, через физический труд, через многогранные общения, через видения судеб других людей, ибо и теперь мое состояние не многим отличается от состояния тепличного растения.

 

 

В защиту этого голоса поднимались и другие мои качества, такие, как патриотизм, чувство принадлежности к комсомолу, верности партии и солидарности с ней. Я никуда не могла деть от себя это понимание, считая его в себе основой, моей религией, моей любовью к Родине, которую я никак не могла проявить, ни в чем, ибо и выйти на эту дорогу не устремлялась, ибо обстоятельства, то подводили как угодно близко, то уводили,  но хранила в себе, как мне данное, естественное чувство, как мой двигатель личный, как мою ответственность.

 

 

Я постоянно чувствовала в себе качества лидера, но они еще не готовы были проявиться, ибо требовали удачливости, поддержки, авторитета. Но сказать другим было нечего, проявить себя было не на чем, все во мне существовало,  но в состоянии, не готовом к проявлению. Патриотическая тема, образ Павки Корчагина, самоотверженность и устремленность к самореализации начинали вытаскивать меня из моей ситуации, усиливая смятения от столь неожиданных предзнаименований в себе; и я бралась в который раз за перо, начиная и бросая писать дневник, пытаясь хоть как-то расставить все в себе по местам и, наконец, определиться.

 

 

 

Я понимала, что и выдержать трудности и преграды в учебе есть тоже подвиг, есть тоже мой поступок, есть тоже решение, которое, возможно, на моем уровне было мне дано, мне соответствовало,  и другой путь мог бы также показаться слабым или бегством от себя под великими лозунгами. Но внутренняя постоянная неудовлетворенность и боль, как и обстоятельства вокруг меня,  были неумолимы и более красноречивы, не прося, но требуя, чтобы я бросала университет, чтобы я что-то предприняла, чтобы я решилась.

 

 

Еще в одиннадцать лет, ведомая этим же качеством, я писала: «… Что ж счастье, быть женой счастливой? Послушать всех? Оставить пыл? Забыть себя, жить как иные, себя семьею оградив?...». Теперь, как бы возвращаясь и продолжая эту тему бурного во мне максимализма, я в своем дневнике писала: «Мы часто трусим, просто трусим перечеркнуть неверный шаг, и ВУЗа тоже мы не бросим, пусть учимся – ну, кое-как. А почему?  Да потому лишь, что неизвестность впереди, родителей не успокоишь и людям объясни, пойди… А если ты в себе уверен? А если знаешь, что найдешь? А если веришь – шаг твой верен? Ужель от цели отойдешь? Никто из тех, чье мненье свято, за нас наш век не проживет. А потому решать бы надо самим свой жизненный вопрос. И знаете, порою стоит прожить для нескольких минут. Когда прикажет сердце строить, на холод променять уют. Жизнь коротка, она пред нами длинней не станет и тогда, когда ты мелкими шажками по ней пройдешься, не спеша…».

 

Надо было от всего отказываться, ибо не было устойчивого в себе мира, суть моя буянила и вырывалась из всего, как могла, мечтая о продолжительном мире в себе, четком пути  и управляемой определенности, но и желая унести то, что уже оставить было невозможно никак, ибо оно вросло и стало моим.

 

 

Боль Саши, его пристальный взгляд, когда он застал нас с Федором, целующимися на лестничной площадке, вошли в меня и стали моей болью, его разочарование трансформировалось во мне в ту же боль, и его безответная любовь, не пощадившая его чувства, во мне также остались долгой его болью.  И даже теперь, в самые трудные минуты или часы моих раздумий, я призывала себе в утешение его образ, его слезы над пламенем огня и медитировала на это чувство к себе, находя в нем целительность и сожаление, что между нами и не мной выстроенная и до этой встречи уже стояла непреодолимая стена, которую своим поведением, подчиняясь Божьей Воле во мне, я лишь констатировала.

 

 

 

На всю жизнь и далее  я запомнила его полные слез глаза, его мольбу, его чистоту, никогда на самом деле не желая это ни повторить, ни вернуть, ибо дороги сюда не было. Все его письма были порваны, ибо разумом я не хотела это тревожить постоянно, выжимать из этого более, чем было,  с пристрастием одумавшейся маньячки, но это должно было быть в меру, вспоминаться в меру, иногда мне во благо, без сожалений, но более с радостью, ибо на моем пути мне встретилась личность неповторимо чистая.

 

Я понимала и то, что и это понимание, восприятие Саши, его образа,  достаточно относительно, что Бог не показал мне его иные качества, но и не следовало было это делать, ибо в материальном мире кто-то пусть и не очень-то заслуженно должен оставаться в сердце великим, почитаемым, чистым, чтоб было на что опереться в самые непростые жизненные минуты.

 

Что касается Федора, то он не мог войти в мое сердце никак особо, не смотря ни на что, он лишь едва приукрасил мой последний студенческий быт в Горьком, он как бы показал мне, какие отношения быть должны или желательны, в каком случае они могут быть устойчивыми и безболезненными для обоих сторон, ибо все было относительно взаимно.

 

Но Рома… Он остался во мне недосягаемым, необозримым, ибо чувства к нему были строго платоническими,  и ими он или хранил меня, или не давал мне повод. Со всеми этими мужчинами внешне эта история тяготела к тому, чтобы заканчиваться, так и не начавшись,  так, как это считается нормальным в человеческих отношениях. Но мужчины в моей жизни еще должны были мелькать, приближаясь как угодно близко, хотя никого судьба не подпускала ко мне слишком близко, прямо в сердце и надолго,  кроме моего мужа.

 

 

Судьба, однако,  работая над моим умом и,  направляя его в нужную ей сторону, наконец пошла в атаку там, где я и не ожидала, ибо вышибить меня из насиженного места, где я, как бы ни мыслила, но давала себе отчет, что один хвост ни есть три и дела мои не так уж плохи, было не просто.  Поэтому во время занятий по легкой атлетике я, перепрыгивая планку, неудачно приземлилась и в итоге сломала пяточную кость и оказалась в гипсе, не имея возможности посещать ни лекции, ни работу, ни танцы, ни столовую. Нафиса покупала мне пакетные супы, я едва ковыляла на кухню и готовила себе еду и, как могла,  сводила концы с концами, окончательно запуская лекции, теряя последние сроки по сдаче задолженности по матанализу и все более утверждаясь, что я здесь уже оставаться не могу, что я уже точно не удержусь, что выбора нет.

 

Девчонки с утра уходили на лекции, а я, оставаясь одна, уходила в долгую оцепеняющую задумчивость. Мне становилось тяжело непередаваемо, я не видела ни одной открытой двери, у меня не было денег. Мне нужен был дружеский совет, мне нужна была поддержка, но к родителям дверь была закрыта, к Саше захлопнута, Федор был не столь мудр, Нафиса – ни тот человек, кто мог бы мне здесь подсказать что-то дельное. В один из таких дней, уставшая от всех закрытых дверей, не находя выхода своим внутренним влекущим во вне чувствам великого предназначения, уже не желая жить от бесконечного в себе противоборства, измотанная своими проблемами, не сводя ни в чем концы с концами, в состоянии изнуряющей депрессии, я проглотила около десяти сонных таблеток, делая этим вызов судьбе, ибо все во мне иссякало, и готова была уйти из жизни, по сути намученная долгой и изнурительной безысходностью, безденежьем, непониманием, куда теперь идти. Двери  родительского дома были закрыты, двери университета – закрывались. 

 

Однако, отравившись, прослеживая свое внутреннее состояние, я почувствовала, что изнутри,  все понимая, я перестаю владеть своим телом, руки и ноги начинали вязнуть в каком-то болезненном оцепенении, я уже не могла говорить совсем, рот не слушался меня, лицо стало бесчувственным, язык неподвижным, тяжелое чувство внутреннего абсолютного бессилия укладывало меня на кровать, веки становились тяжелыми невообразимо, и сон камнем стал сковывать меня,  и я готова была ему отдаться, понимая, что уже не проснусь никогда. Я лежала, ожидая, когда отключусь. Но сознание не уходило и лишь отмечало неимоверную тяжесть, когда в противовес сну в тебе начинает жить некая возбужденность, яро отбивающая сон, но и не поднимая. Тело, руки, ноги,  как не свои,  как ватные, тяжелые и чужие… Это состояние длилось, казалось, целую вечность, не давая и задремать, но в тяжести безмерной и ожидании. Я едва старалась приподняться. Но взгляд был туманным, движения неопределенными. Уже поприходили с занятий девчонки, но мои уши были, как заложены, и голос их казался глухой и далекий, но они сновали взад и вперед, весело и беззаботно, как всегда, щебетала Полина, Нафиса лишь спросила, сплю ли я,  и не стала беспокоить. Очень медленно, тяжело, угнетенно мой организм освобождался от отравления. Не последовало ничего из того, что я себе желала, все отработало себя в нужном направлении, все было направлено на сон, но все и постепенно ушло, не дав забытье и на мгновение, не вызвав тошноты, не причинив мне вреда, не оставив следа, но дав пережить неимоверно тяжелую внутреннюю борьбу от сна, не мною управляемую. Никто не знал, что это было. И я сама поняла, что повторить это я уже не могу, ибо это мучительно. Надо было искать двери.

 

Не время было мне уходить из жизни, хотя я очень часто ходила по этому краю, вынося многие страдания, которые были мне предназначены Самим Богом. Через две недели или около этого я сняла гипс и, собравшись волей и решительностью,  подала заявление на отчисление. И скоро, может быть за месяц до сессии,  я была отчислена, а планы с новой силой начинали роиться в голове, уже реально подсказывая и требуя моей активности в этом направлении.

 

 

 

О том, что я уже не студентка, знали все в мой комнате, паспортистка пока меня не беспокоила, но времени у меня оставалось немного, чтобы решить, куда теперь себя фактически направить и как это реализовать.

Нафиса, узнав о моем отчислении, проявила себя так, как я  и не ожидала. «Вот это поступок! – восхищенно говорила она, - Ведь, не каждый так поступит, но будет цепляться до последнего. Знаешь, Наташа, я уверена, что ты найдешь свой путь. У тебя получится. Я, ведь, тоже не на своем месте. Я всегда мечтала быть геологом. Я совсем другая по натуре, я всегда мечтала  работать в геологоразведочной партии, я ненавижу уют, покой, теплый кабинет…. Пусть у меня по математике и не так плохо, но это не мое! Это совсем не мое!...».   Хотя… Нафиса также очень хотела иметь семью, много детей и, как она неоднократно повторяла: «Своим детишкам шить штанишки…». В итоге она тоже, но по своим причинам написала заявление, как и я, и была отчислена из университета. Я долго пыталась ее разубедить, повторяя, что мой путь ей не следовало повторять, что такие вещи не поддерживают таким образом, здесь невозможно проявлять солидарность, что она может об этом пожалеть и начать упрекать меня. Но убедить ее было невозможно. Нафиса уже свой выбор сделала и намеревалась поступать туда, куда устремлялась ранее. Теперь вопрос стоял о том, чтобы достать деньги. Каждый из нас должен был уехать туда, куда понимал.

 

Эти бурные дни разговоров, планов, печалей, надежд, теперь не обремененные учебой и задолженностями, мы коротали или на лестничной площадке, где покуривали сигареты, или выходили на территорию университета и за его пределы, прохаживаясь, планируя, устремляясь, каждая, в свое будущее, надеясь. А также начинали ходить по комиссионкам, где я заложила свой плащ,  два своих новеньких костюмчика и выжидали, когда их выкупят, чтобы купить билет на самолет Нафисе и для меня на мои нужды.

 

В один из таких дней, выручив, таким образом,  из комиссионки кое-какие деньги, купив ей билет на самолет, уже почти прощаясь, отсчитывая последние дни нашего совместного пребывания в Горьком, мы купили бутылку вина, немного закуски, сигареты, нашли укромное место на территории университета, долго еще беседовали, пили по очереди вино прямо из горлышка, курили сигареты и решили на прощание написать друг другу стихотворение. Всего стихотворения, написанного мне Нафисой, память не удержала, но кое-что здесь приведу: «Махнуть бы туда, где море без края, Где чайки зовут и зовут далеко, где волны, и ветер и солнце играют, и где нам с тобой хорошо и легко! Смотри, как прекрасно огромное небо и парусник тот, что мелькнул вдалеке! Наташка, Наташка! Как это прекрасно, что рядом со мной ты стоишь на песке…». И еще запомнились строчки из другого ее стихотворения: «Посмотри, сквозь мир идут лучи, посмотри на мнимость всех изгнаний… Чрез года ко мне ты постучи. Для сердец не будет расстояний…»

Мое стихотворение к Нафисе было более длинным, но память не удержала ни строчки.

 

 

Далее мы вылили остаток вина и написали на бумаге послание к самим себе в наше будущее, свернули его трубочкой, засунули в бутылку, тщательно закрыли и закопали на территории университета. Так мы оставляли  частичку себя и своей юности на той земле, которая приняла нас, пусть ненадолго, и теперь каждому близился его путь… А пока снова были готовы замелькать уже беззаботные остатки дней, но судьбе было угодно встряхануть меня еще раз, но она же и поберегла.

 

Ранним утром в нашу комнату кто-то постучал. Быстро накинув халат,  я выглянула и обомлела. У двери стоял мой отец. Улыбаясь,  он почти с порога стал объяснять, что ездил в Москву в Министерство по градостроению со своим проектом и вот решил заглянуть. Быстро оправившись,  приняв необходимое выражение лица, я стала бойко рассказывать отцу, как мы неплохо здесь живем, учимся и готовимся к сессии. Поняв мою ситуацию, девчонки мне подыграли, не проронив ни слово о том, что я отчислена. На день отец расположился у нас, особенно не допытываясь, но нет-нет, но внимательно осматривая быстрым и метким взглядом ревизора мой быт и  как бы невзначай спросил, а где куртка, которую я себе купила. Она была в это время на Нафисе, как и брюки. Не моргнув глазом, я указала на первую подходящую куртку у двери и на этом вопрос был исчерпан. Далее отец, почувствовав, что попал в умную студенческую среду, заговорил, как бы между прочим, о своем проекте голосом столь культурным и проникновенным, что тотчас создал о себе самое благоприятное мнение. На чертежи особо никто смотреть не стал, да и отец быстро сообразил, что можно ограничиться и идеей, но эту идею толковал долго, заставляя себя слушать, отвечая на незаданные вопросы,  и все пытаясь понять целесообразность своего проекта, если на него посмотреть глазами студентов такого представительного вуза. На следующий день отец улетел домой, а я облегченно вздохнула. Нафиса, однако, сказала, что с таким понимающим отцом можно решить любую проблему, что он меня непременно поймет. Я ж была разочарована, что отец не оставил мне и пятидесяти рублей, и решив проблему Нафисы, купив ей билет на самолет, я никак еще не могла решить проблему свою.

 

 

В день, когда Нафиса должна была улетать, мы хорошо понимали, что прощаемся навсегда. Она летела домой, у меня же все еще было неясно, тяжело и тягостно.  Я дала Нафисе еще немного денег, вырученных от продажи моих костюмов, и надеялась, что отец, как и обещал, вышлет мне немного денег на мои нужды, ибо я пояснила ему, что стройотрядовские деньги уже закончились,  и я живу только на стипендию, т.е. на рубль в день. На самом деле, мое положение было и того хуже, но заручиться хоть какой-либо его помощью мне было необходимо, ибо без денег я не могла и с места сдвинуться, не могла строить планы и претворять их, вообще ничего.

 

В аэропорту мы почти плача и обнимаясь прощались с друг другом. Нафиса все обещала, что будет мне писать очень много, целые простыни. Это было в ее духе. Также твердила мне свой старый адрес и напоминала, что скоро родители собираются оттуда переезжать, и если что, то надо писать на главпочтамт. Церемония прощания была тяжела, почти невыносима, она снова разделяла мой мир на две части: я  и все остальное. Я оказалась в этом мире снова одна, сама с собой, со своими проблемами. Но одиночество было и моим утешением, ибо  вновь сосредотачивало меня на себе, не расслабляя,  и четко рисуя мне, в каком направлении плыть, ни на кого теперь не отвлекаясь, ни от кого не ожидая более ни помощи, ни совета, ни с кем не разделяя, ни к кому не спеша и никому не радуясь.

 

Теперь следовало вновь начинать разбираться сама с собой, и более никогда, сколько я ни жила, я не курила сигареты, не пила с горла вино и не  готовила черный ароматный кофе, поскольку никогда к этим вещам, как мне плохо ни было, не тяготела,  и Нафиса была единственным человеком, с кем я позволила себе расслабиться, потому что внутри меня только с ней было такое разрешение. Теперь я должна была становиться твердой, сильной и устремляющейся вперед, не переливая из пустого в порожнее, именно так, как мне подсказывалось изнутри долгое время. Я провожала Нафису,  не надеясь на встречу, на переписку, ибо и не могла знать, где скоро окажусь сама.

 

 

Дни без Нафисы не были для меня очень печальными, ибо я оказалась в привычной для себя среде размышлений и уже почти устоявшегося быта, где готова была к переменам, ибо они во мне уже существовали на уровне  долгой мысли. Напротив, казалось, что теперь мои руки более развязаны, нет отягощающих условностей,  и теперь я могу серьезно взяться за решение личных и неотложных проблем, ибо в любую минуту меня могли уже попросить из общежития, а я к этому не совсем еще была готова.

 

Жизнь в комнате шла своим чередом, одну меня не озадачивая и не напрягая предстоящей сессией, да и внешне все выглядело обычным, как всегда. Я по-прежнему крутила волосы перед сном, красилась, ко мне все так же прибегали из других комнат с просьбой очередной раз открыть консервы или банку со сгущенкой или открыть по какому-либо поводу шампанское или шипучку,  что называется, без последствий, ибо это у меня всегда получалось легко, я по прежнему пользовалась своим небольшим статусом не глупого человека, но уход из университета вызывал сочувственные вздохи, как и понимание некоторого моего падения, ибо все же студенты уважали статус студентов, этой меркой мерили друг друга и этим положением исчерпывали все свои представления о человеке и его достоинствах.

 

Более не мыслящая о пересдачах и хвостах, о непонятой теории, о неподдающихся задачах, падшей с удивлением для себя я себя все же никак не ощущала, но с имеющимися приоткрывшимися новыми возможностями и направлением. Также я никуда не могла деться от неугасаемого во мне чувства предназначения,  и это придавало мне очень неслабые внутренние силы, намеренность и все ту же решимость.

 

Университет должен был отдалиться на время, чтобы я все же разобралась в себе, но возвращение к знаниям было неминуемым, я это точно знала наперед, но как, с какой стороны?

 

Я также чувствовала иные, пока невидимые мне четко дороги, которые должны были вместить в себя некую самоотверженность, некое новое проявление себя, но отнюдь не знала, что все эти уготованные мне дороги шли мимо поступков общезначимых, но неизменно направлялись на строительство самой себя, где не было место ни моему патриотизму, ни лидерству особому, но, напротив, продолжение все тех же испытаний, дабы привнести в меня, собственно, элементарные знания о жизни без прикрас, как она есть, со всеми ее негативами и позитивами и настолько, насколько я была все готова принять  и пропустить через себя, свой ум и качества. Бог просто начинал серьезно трудиться надо мной, не оставляя место для юношеского особого разгула, дорожа каждой минутой моего пребывания на Земле, вручая мне опыт через только боль и нескончаемый осознанный мыслительный процесс, охватывающий все, что мне подается извне и втягивает меня в свои материальные игры.

 

 

Я же мыслила куда проще, видя всему свои подаваемые изнутри причины, имея основание думать, что, возможно, мне следует пойти по пути писательства или журналистики, ибо приход музы учащался, но как бы сталкиваясь с моей внутренней пустотой и неопытностью, как и незнанием жизни, вздыхал и уходил до следующего раза, наказывая мне все же внутренне обогащаться, как и скорое возвращение. 

 

 

Духовные и материальные пустоты порою, казалось, зияли столь откровенными дырами, что невозможно было это как-то игнорировать, но мыслить и действовать в сторону отъезда из Горького, причем скорого, подальше. И таким полем деятельности мне виделась суровая Сибирь, труд, общение с простыми людьми, определенность в плане поступления и все же поступление в вуз, но так, чтобы это было уже окончательно, бесповоротно, с непременной пользой для того дела, которое я в огромной мере, но  лишь предчувствовала в себе.

 

 

Это был выход все же в люди. Но каков он был, когда и через что – было сокрыто, но с едва уловимым пока намеком, что надо писать книги. Поэтому все другие человеческие чувства не должны были меня остановить, диктовать мне, но и не должны были изолировать себя от меня, ибо и этот опыт я обязана была пропустить через себя во многих вариантах и уцелеть, ибо это тот путь, который также подминает и останавливает. Но Волей Бога над этой пропастью я должна была пока пролететь, нигде не задерживаясь и выполняя программу минимум, которая и ломала мои человеческие планы вплоть до того, что вручала мне неразумность, которая теперь гнала со столь представительного и много обещающего места, поскольку эти вопросы решать собой не могла.

 

Откуда было мне знать, что по своим причинам струились в этом направлении многие человеческие души, ведомые не только великими идеями и целями, но и жизненной необходимостью, гонимые обстоятельствами, самыми близкими людьми прямо и косвенно, и заполняли собой и своими судьбами уже где-то зияющие для них пустоты, находя себя, свое дело и свою судьбу, как и обогащаясь, как и теряя себя, но нигде не сами по себе, а по высшей на то Воле, дабы дать им тот пласт знаний  и те качества и понимания через мытарства и поиски себя, которые,  если не в этой жизни, то непременно в следующей открывали многие врата, как материальные, так и духовные.

 

 

И никто, ныне успешный и разумный человек,  не получил свой разум и успех бесплатно, но пройдя через многие муки в этом или прошлых воплощениях, где не обязательно было место подвигу, но порою и долгим и больным человеческим падениям, неразумности, гонениям. Именно из сокровищницы своей и чужих человеческих судеб и отношений и можно было черпать великим и признанным в последствии свои гениальные высказывания, суждения и науки, кои пригождались Всевышнему, чтобы через красоту строк, мудрость  и притягательность учить и поднимать других и вносить в других незримым и не очень больным путем истину, которая многим стоила в одной жизни и не одной многих страданий, их добывая.

 

 

 

Не много мысля в подобном направлении, я понимала лишь то, что банальные мысли всегда шиты белыми нитками, неубедительны даже в своей простоте, недоказуемы в своей ограниченности и не могут дать или повести. Это не то, чтобы заявить, провозгласить, привнести новое, направить. Для этого нужен выход в люди, выход в большую жизнь, надо уезжать, надо потрудиться, надо вдохнуть другой воздух, увидеть другие нравы, лица, судьбы, оценить другие ценности, все пропустить через себя. Видимо, со мной можно было изнутри  об этом говорить, ибо мои качества это допускали, не рождая во мне ни страха, ни особых сомнений по поводу правильности такого решения.

 

 

Все чаще и настойчивей вспоминались объявления, которые на тот период в Горьком попадались на каждом шагу, зовущие  по организованному набору в другие города, склоняющие мой взгляд именно в эту сторону, сулящие заработок, общежитие, подъемные, саму новую жизнь, встречи, опыт. Что-то во мне отстраняло решить вопрос через комсомольскую путевку и настойчиво звало именно сюда, в Красноярский край, по организованному набору, и двери сюда действительно были открыты. Это был реальный выход из моей ситуации, все мои проблемы решались быстро, мне давалось то, что я и могла себе пожелать: кров, еда,  опыт общения, удаленность от родителей и возможность через несколько лет тем же путем, путем подготовительных курсов все начать сначала, но более определенно и успешно.

 

Однако, и отъезд был вещью немного рискованной, ведущей в неизвестность, за грани моих реальных представлений и ожиданий. И тогда мысль начинала прокручивать другие варианты, идти как бы на попятную, пытаясь зацепиться за Горький и уже действовать, идя не на поводу идеи, но вылетевшего из университета нерадивого студента.

 

Остаться на второй год было невозможно, перевестись на вечернее отделение – надо было где-то работать, и суть моя начинала кричать мне прямо в ухо, что это не то, что здесь я лишь завязну и никак не наполню свой багаж тем опытом, который мне необходим для серьезной и долгой работы писателя. Мой путь на самом деле был путь впотьмах, где судьба четко устраняла всяких советчиков и вела сама. Бог во мне разрешал прокручивать все варианты, но успокаивался во мне и давал внутреннюю благость, как только я выбирала именно отъезд. Но у меня было небольшое время, месяц, может быть, два… Нужны были хоть  небольшие деньги, ибо присланные отцом сто рублей имели свойство улетучиваться, а других доходов у меня не было. Надо было где-нибудь подработать, чтобы поддержать себя и определиться окончательно.

 

Так, за неделю пройдя медосмотр, пользуясь еще горьковской пропиской, я стала посудомойкой в небольшом стеклянном кафе в центре города, где весь ассортимент умещался в кофе, пирожных, бутербродах, сосисках и салатах. Рабочий день начинался в десять утра и заканчивался в одиннадцать вечера.  Здесь также три раза кормили и при уходе распределяли всем подсобным рабочим бутылки и оставшийся хлеб. Но это казалось мне крайне унизительным, и я отказывалась от своих льгот в пользу других, как и не очень охотно принимала здешние кормления, желая знать их природу и подозревая, что эта пища была ворованной. Но мне поясняли, что это распределение пищи здесь в порядке вещей, из зарплаты не вычитается, и что я ее честно зарабатываю уж тем, что работаю сверх нормы, как и все. Новый немногочисленный коллектив был прост, совсем из другой оперы, озадачен земными вопросами.

 

Чуть ли ни с первых дней шеф повар, молодой высокий парень начал приударять за мной, льстя тем, что мне подходит мой белоснежный колпак, что у меня отменная фигура, которую непонятно как он углядел,  и тем рождал досаду  у молоденькой официантки, которой я тотчас пояснила, что  у меня есть парень и другие меня не интересуют, и вскоре подружилась с ней и начинала как-то входить в этот коллектив почти безболезненно, но все же немногословно, поскольку мытье посуды и фужеров, оказывается, тоже было дело отнюдь не простым, и первое время  фужеры бились один за другим, вводя меня в тоску по поводу себя самой, столь неуспешной в столь простом   деле.

 

Шеф повар, однако,  меня покрывал, припрятывал осколки битой посуды, утешал и  находил, что со мной интересно общаться. Не очень-то здесь мой опыт обогатился новыми знаниями о жизни и не очень-то я намеревалась здесь задержаться. Тем более, что работать посудомойкой,  стоя на каблуках столь продолжительное время, было не просто, да а не интересно, руки были крюки и меня часто отправляли прибираться в зале, вытирая столы и разнося салфетки, солянки, цветы.

 

Здешняя уборщица мне благоволила за то, что я незарилась на бутылки, хотя хлеб охотно предлагала, подводя под это свои существенные причины. Но я свою цель все же достигла, получив первую зарплату, и, не увольняясь,  бросила эту работу, однако, впоследствии воспользовавшись сан книжкой, которая мне существенно пригодилась когда я начала оформлять документы для орг. набора. Мне оставалось выписаться из общежития, взять справку, что я училась в университете,  и уже был известен день отъезда из Горького, были выданы билеты на поезд, указано место встречи всех отъезжающих в этом направлении, или, короче говоря, завербованных.

 

Таким образом, меня уже ожидал Красноярский край, город Черногорск, КСК, комвольно-суконный комбинат, с которым был заключен трудовой договор на два года, мне выдавались подъемные в два приема, далее следовало обучение текстильной выбранной профессии, общежитие, чистая теплая работа, заработки и возможность все начать сначала, но в рабочей трудовой среде, где уж точно внутренние и продолжительные для себя страдания я для себя не ожидала, но раздвижение моих горизонтов.

 

 

Уже почти сидя на чемоданах, я вдруг почувствовала, что все еще можно изменить, мучительно колебалась и решила пойти к Саше, рассчитывая не на его обиду, но на совет, ибо все еще очень хорошо помнила его обещание прийти мне на помощь, когда мне будет плохо или безысходно. В совете я все же очень сильно нуждалась,  желала, чтобы кто-то, более мудрый  по-взрослому, без привязанности и диктата растолковал мне мои возможные реальные пути. Хотя… отъезд уже был реален, здесь дверь была открыта и все остальное не отбросило ли бы меня назад в те же страдания и размышления с тем, чтобы опять предпочесть именно отъезд.

 

 

Но услышать совет я хотела, как и хотела посмотреть на свою ситуацию с другой стороны, а может быть и принять другой выбор. Почему меня так неудержимо влекла Сибирь? Может быть, здесь свою роль сыграли рассказы отца? Может быть,  эти суровые условия мне казались  лучшей средой развития своих качеств и приобретения другого опыта? И все же, набравшись мужества, уповая на ум и милосердие Саши, как и прощающую силу любви, я подошла к его фотолаборатории и постучалась.

 

 Уже много раз Саша, проходя мимо, отводил от меня взгляд, уже не пытаясь ни о чем говорить, словно вычеркнул меня из сердца раз и навсегда. Но я не молила о его любви и не ответила бы на нее… Мое желание было скромней. Я полагала, что его чувства ко мне перегорели, а может быть были лишь его заблуждением, не надеялась на эти чувства, не желала  его вновь завоевать, но только услышать совет, хотела откровенный разговор, хотела именно его  поддержку с тем, чтобы более к нему не возвращаться. Я рассчитывала, что вот-вот он откроет дверь, и я увижу его слабую улыбку, что он не должен отвергнуть мою просьбу помочь мне, хотя и самый непредвиденный ответ я уже не могла воспринять с болью, но просто бы отошла… 

 

 

Но дверь никто не открыл. Я постучалась еще и еще. Тишина. Судьба не давала мне никаких шансов, не давала советов, не давала переигрывать. Были собраны  все вещи, два чемодана.  Вещи, которые казались мне лишним и ненужным грузом,  я поместила в меньший чемодан, также определила в него школьный аттестат и отнесла в камеру хранения  горьковского университета. Оставляя здесь аттестат с умыслом, я давала себе на развитие никак не больше года или двух, забирала у себя всякий шанс укорениться там, куда я ехала, ибо без аттестата я точно не могла бы поступить учиться  там, куда ехала. Но поскольку эта цель была во мне изначально основной, я как бы запрограммировала себя на непременное возвращение в Горький, чтобы уже отсюда продолжить свой дальнейший марафон, который уже точно должен был быть связан с  получением высшего образования.

 

 

Я не должна была никак соблазниться вузами красноярского края, ибо никак не могла устроить свою жизнь вдали и от своих родителей, ибо я у них была одна, тем более не могла  выйти там замуж. Такие две установки были строго во мне произнесены, и я себе в этом плане доверяла почти абсолютно. Также я написала прощальное письмо Федору, сунув его в дверь, еще раз попыталась достучаться до Саши, но теперь уже в его комнату и, увидев, что судьба не передумала и что все достаточно  серьезно и необратимо, я подхватила свой огромный, набитый всяким барахлом чемодан и поволокла его вниз по ступенькам общежития и далее, не позволяя себе раскошелиться на такси, ибо денег было очень и очень немного и неизвестность, где я могла рассчитывать только на подъемные по прибытию. С девчонками я попрощалась, оставляя этот, в общем-то неплохой мир позади.

 

 

 Своим отчислением и отъездом я выходила, вырывалась за пределы всякой родительской охраны, за пределы охраняющих отношений интеллектуального слоя  общества, где царил свой дух и порядок,  и устремлялась судьбою к людям совсем другого уровня, где в порядке вещей были мат, пьянки, разборки, где просто царили рабочие отношения, я ехала туда, где искали свое  последнее прибежище люди, битые семьей, обществом, судьбой, где бежали от самих себя, которые отнюдь не были патриотами и как могли латали свою судьбу.

 

Такой маленький, совсем крошечный опыт в Горьком у меня уже был, едва мелькнул, когда однажды мы с Нафисой ради интереса пришли на танцы в городской парк. Невозможно было сравнить эти танцы с танцами в студенческом общежитии. Крики, мат, почти оголенные девицы, резкие грубые движения, свист, прокуренный воздух, визги… под оглушающую беспорядочную музыку…  Это было для меня неописуемым откровением.

 

За стенами университета была другая жизнь, другие понимания, другие отношения и культура, которыми я была хранима,  и выход мой во вне был выходом дикарки, был путь сильного осуждения и противопоставления, было ярким проявлением внутреннего невежества, которое я отмечала в себе. Я должна была войти в этот мир умом и судьбой, чтобы оправдать его, чтобы увидеть судьбы, чтобы не возвышать себя над ним, чтобы дать ему оценку, чтобы не проводила границу, давая себе более выгодное положение. Необходимо было войти в другой мир, в другие отношения и на себе проиграть не самые лучшие игры, чтобы отсюда в свое время и черпать. Бог знал,  что мне нужней и не ставил перед Собой задачу дать мне науки в чистом виде, во имя самой науки, но так, чтобы не потерять саму личность, как духовную душу, не сделать ее мыслящей односторонне, но глубоко, многогранно, чтобы было на что положить совершенные духовные знания и извлечь лучшее духовное понимание, которое будет угодно Богу, чтобы в свое время со мной заговорить.

 

+1
13:42
306
Нет комментариев. Ваш будет первым!