Издать книгу

Признание

Признание
Она часто жалуется, что Бог забыл о ней, никак не приберет, не избавит от ставшего бессмысленным существования.

Годы — а было их за ее плечами ох как много — высушили и сгорбили когда-то красивое и сильное тело. Вылущили зубы, проредили и выбелили волосы.

***

— ...Спрашиваешь, где я первого своего мужа встретила? Да на фабрике ткацкой — где ж еще. В финчасти он там работал, в бухгалтерии по-нынешнему. Знаешь, смурной такой ходил, серьезный, всегда в себе, не улыбнется никому. Бабы говорили — от контузии всё. Да еще потому, что семья его вся в Ленинграде в бомбежку погибла. Шептались к тому ж, что и не мужик он вроде даже после нее, контузии этой. Оказалось, врали. Он ведь на хитрости их женские не шел, сразу, говорит, меня приметил.

Я девка справная была, даром что после голодных военных лет. Природа свое взяла. Лет мне тогда было уже двадцать четыре. Нет, погоди, двадцать три. Да всё одно — переспелка уже. Замуж давно хотелось, да за кого? И помоложе сидели в девках, а о бабах и говорить нечего.

В общем, стали ткачихи наши примечать, что Иван Михалыч, ну, бухгалтер наш, часто что-то стал в цех заглядывать. В руках, значит, бумажка — для блезиру, по делам якобы своим, денежным. А сам, проходя мимо, зырк так исподлобья, глазами по всем моим округлостям пробежится, и дальше — торопится вроде.

Ну, бабьи языки знаешь. Подшучивать стали, интересуется, мол, бухгалтер Михалыч размером твоего, Катька... бюстгальтера. Ой стыдоба-то какая! У меня ведь груди были — халат расстегивался...

Это теперь — мешочки пустые, хоть в панталоны заправляй.

  Дальше — больше. Он же у нас и кассиром был. Так вот, когда зарплату или аванс получала, Иван Михалыч руки моей старался коснуться — будто невзначай. А сам все на грудь пялился.

Потом как-то после смены вечерней я чего-то припозднилась, а девчата вперед ушли. Смотрю, на остановке трамвайной Иван Михалыч. Случайно вроде там. И говорит: что ж вы, Екатерина Петровна... — надо же, меня так и не величал никто — всё Катька да Катюха. А тут — Екатерина Петровна... — Что ж вы, мол, так поздно одна едете, не страшно? Давайте провожу, не ровен час, кто обидит.

Ага, обидишь меня. У меня ж не только грудь была большая, но и кулаки тоже.

Ладно, согласилась. Мне хоть и неловко, что он старше меня намного — ему тогда уже под сорок было, — а все ж лестно: сам бухгалтер внимание оказал.

Попровожал так, когда никто не видит — за руку подержит, а на большее-то долго не решался, хотя видно было, что невтерпеж мужику.

  С полгода, наверное, так повстречались, тайком больше. А я все ждала, когда решится.

  В общем, когда Иван предложение мне сделал, я согласилась. Мужиков тогда было наперечет, хватали всех — и безруких, и безногих. Подумала, ну и что, что старше, что не люблю я его, зато мужчина видный, на хорошей должности, пылинки готов с меня сдувать.

Поженились мы, в 48-м это было.

  Через год Анька родилась. Хилой росла, болезненной — не в нашу, не в деревенскую, породу удалась. Бледная, ледащая, глазищи одни в пол-лица. Да еще и аллергией мучилась — чуть что не то съест, вся обсыплется.

  Характером тихая такая, играет в уголке — не слышно ее, не видно. Меня почему-то дичилась будто, а отца обожала. Иван с работы придет — Анька ему на шею.

Смеется, радуется, на щеках румянец заиграет — откуда что берется. Да и отец ее баловал, нечего сказать. И гостинцы покупал, и в зоосад водил, и в цирк, и в парк — на качелях-каруселях кататься.

  Иван за дочку благодарен был, угодить старался во всем. Не пил, курить, правда, курил. Но молчуном был — за весь день, бывалоча, и двух десятков слов не скажет. Зато с дочкой все что-то говорят, говорят, со смеха прыскают. А уложит ее спать и за книжку какую — вроде и рядом, а сам по себе, наособицу.

  Скучно мне с ним было. Ни песен попеть, ни выпить в компании не любил. А я — заводная, певунья, частушек знала много. А ему бы все романсы слушать. Или музыку классическую. Заведет патефон, сядет в кресло и слушает, слушает...

  Так и не смогла я его полюбить. Да и не старалась. Как стараться-то? Если сразу не екнуло сердце, потом уж старайся не старайся... Но не ругались, всем со стороны казалось, что меж нами любовь и лад. На работу вместе, с работы — тоже. Но вот в отпуск вместе никогда не ездили. Только раз в деревню выбрались всей семьей, когда Аньке года три было, — так она там чуть не задохнулась от цветущих лугов с ее аллергией. Так я всё одна туда моталась. А Анютку с Иваном дома оставляла. Он сам предлагал: езжай, мол, отдохни, что ты с ребенком будешь возиться там. А я в садик буду Анечку водить. Ей здесь лучше.

  Как-то дали мне путевку на курорт на юге. Дочке 10 было тогда. Я ж там и встретила Мишу своего. С северов, шахтер, веселый, шутник, общительный, песни как пел — женщинам в санатории прямо всем-всем нравился. Влюбилась — как кошка. Ведь и лет было уже за тридцать, и замужем, и ребенок... Про всё забыла. Как затмение. В общем, закрутилось у нас.

  Миша к тому времени вдовый был несколько лет как. Жена померла родами. И ребеночка не спасли.

  Вернулась я с курорта сама не своя. Ивану в глаза смотреть стыдно. Да дочка словно чует что-то — как взглянет своими глазищами — как рентгеном просветит.

 А Миша письма до востребования на почту пишет да пишет — зовет к себе, на Север, душу рвет.

  Измаялась я вся, врать было невмоготу. Иван — хороший, но не люб мне. Смотрела на него, а сама всё Мишу вспоминала, его ласки, как звездочкой своей называл.

Письма Мишины прятала да перепрятывала — рука не поднималась выбросить. Никто столько ласковых слов мне за всю жизнь не сказал.

  Однажды Иван нашел-таки эти письма. Или Анька их нашла да отцу отдала — не знаю. В общем, всё открылось.

  Страшно вспоминать об этом. Иван и так не больно разговорчивым был, а тут и вовсе замкнулся в себе, лицом почернел. Спать стал на кухне.

  Лучше бы поскандалил, посуду побил. Или меня. Нет, воспитание ему, вишь, не позволяло. Спросил только: любишь его? И сам же и ответил: вижу, любишь. Потом сказал: уезжай, только Аню я с тобой не отпущу. У нее здоровье слабое, да и школу менять не стоит.

  Я, хоть тяжко мне было, согласилась. Уехала к Мише. Иван на развод сам подал, без меня нас развели. Тогда и с Михаилом расписались.

  Скучала я по Ане, конечно, родное дите все-таки. Как в отпуск выбирались на юг, старалась через свой город проехать, дочку повидать. А Аня... Не простила она меня — за отца. С каждым разом замечала я, что совсем чужой мне становится.

 Лет через пять, наверное, когда я позвонила Ивану — хотела увидеться с дочерью, она ответила по телефону, что не хочет встречаться, что я им не нужна.

   Вот так я ее потеряла. Делала попытки, конечно, увидеться, дозвониться, но Аня отказывалась от встреч. Иван сказал, что ничего не может сделать, что это — ее выбор.

  Через несколько лет я узнала, что Иван умер от второго инфаркта — ему и шестидесяти не было. Оказывается, он на сердце стал жаловаться после... ну, после того, как я за Мишу вышла. Ане тогда восемнадцать исполнилось. Я звонила дочери, звала ее приехать к нам. Но дочка ответила, что у нее своя жизнь, и в ней нет места мне...

  С Мишей мы хорошо ладили, любили друг друга. Семнадцать лет прожили вместе, пока в шахте не завалило его. Ну похоронила я мужа, погоревала, да и вернулась сюда, к дочке, думаю, поближе. К Северу ведь так и не привыкла, всё сюда тянуло.

 А дочка замужем уже к тому времени была. Вот только деток бог ей не дал — здоровьишко-то еще с детства слабенькое. Я к Ане: давай, доченька, забудем старое, будем видеться чаще, не чужие, чай, друг дружке. Но Анна, до чего ж упрямая, ни в какую!

 От знакомых, стороной, узнала, что решили они с мужем взять ребеночка из детдома. Вот ведь удумали чего! Там всякие пьяницы да наркоманы детей оставляют. Что ж путного вырастет из такого дитяти?! Когда я попыталась отговорить Анну, не делайте, мол, глупостей, будете потом маяться с больным дитем, дочь отрезала: «Тебе ли судить, мама? Ты когда-то бросила родного ребенка ради мужика...»

  Не простила. Муж простил, а дочь — нет. Уж как я умоляла...

     ***

«...Простить тебя, мама? Когда ты бросила нас, отца, меня, — тогда ты тоже прощения просила.

  Как ты могла, мама? Ведь отец с тех пор так и не оправился. Он уже терял однажды свою семью. Ладно, тогда война была виновата. А теперь? Женщина, которую он боготворил, любил...

  Мама, ты не знаешь, как он страдал. Мне было десять, когда я узнала, что мужчины могут плакать...

  Он альбом с твоими фотографиями спрятал на антресоли и никогда не доставал его оттуда. Хорошо, что я больше похожа на отца, иначе он сошел бы с ума — видя во мне тебя — каждый день...

  Я помню, как ты наряжалась в выходные. Платье красивое, каблучки, помада, духи... Ведь знала, что я задыхаюсь от твоих духов, и будто нарочно брызгалась ими... Скучно тебе было с нами, уходила в гости к подружкам. Возвращалась поздно, кроме духов еще и вином от тебя пахло. И кем-то чужим.

  А папа молчал. Мучился и молчал. И все равно любил тебя...

  Я ненавидела тебя. Ты испортила жизнь отцу, из-за тебя он умер раньше срока. Ты ведь никогда его не любила. Я это видела. Чувствовала. Я хоть и маленькая была, а понимала, что ты папу не любишь, а на людях только вид делаешь.

  Ты и меня никогда не любила по-настоящему. Я же слышала, как ты говорила своим подружкам: «Поганочка, хвороба... И в кого она у нас такая — ни рожи ни кожи, да еще и больная, жалко мне ее...» Да не меня тебе было жалко, а себя. Как же, у такой бой-бабы, здоровой, с ведерными грудями — и такое «недоразумение».

 Ты и мне жизнь испортила — я чувствовала себя заморышем, неудачницей, потому что ты так считала. А мне хотелось, чтобы гордилась ты мной, приласкала, назвала красавицей, умницей — как папа это делал.

  Я так старалась, чтобы ты меня полюбила. Помнишь, я на отлично училась, лучше всех в классе. С хорошей оценкой в дневнике бежала к тебе — чтобы ты похвалила. А ты: «Что ж, дочка, раз не удалась лицом, учись хотя бы»...

  Я ненавидела тебя всю жизнь — так мне казалось.

  И всю жизнь мне больше всего на свете хотелось, чтобы ты меня полюбила...»

 

***

 

Оставалась ей только память... Никуда от нее не деться. Особенно когда по ночам не спалось.

 Днем-то склероз тут как тут. То про кашу на плите забывала. То кран в ванной оставляла открытым. То очки, которые «ну вот только что в руках держала», теряла и находила потом пропажу в самых немыслимых местах — например, в кухонном столе или... в холодильнике.

  А то, бывало, кошку начинала кормить через каждый час, удивляясь отсутствию аппетита у своей любимицы: «Что ж ты не ешь ничего, Сонечка, никак приболела?»

Недавно умерла ее приятельница, Никитична, тоже старушка за восемьдесят. Петровна лишь накануне разговаривала с ней, сетовала на недуги, потом громко, несколько раз, диктовала по слогам сложное название нужного в их возрасте лекарства.

  «Вот глухая тетеря, снова слуховой аппарат не прицепила...»

  И ведь забыла старушка, что и сама слаба стала на уши. Даже в аптеку звонила, интересовалась, нет ли чего для улучшения слуха. Там ответили, что старость не лечится...

  Поболтали, перекрикивая друг дружку, — о детях и внуках Никитичны, об Анне, дочери Петровны, приближающемся празднике. Подруга сказала еще, что вряд ли дотянет до нового года. Подумалось: глупости болтает Никитична. Хотя и понять ее можно: устала, болезни нескончаемые замучили, а ведь моложе на два года...

  Петровна побранила тогда подругу — надо же, чего удумала, умрет, мол, скоро. Господь, что ли, шепнул ей на ухо?..

  Сама старушка давно примеривала смерть на себя, но страх перед «костлявой» оттого не становился меньше. Особенно когда узнавала Петровна, что умерла еще одна знакомая или соседка. С грустью смотрела на ритуальные еловые ветки, разбросанные от порога дома до машины. Словно видела, как тончает календарь ее собственной жизни, а прожитые листочки обратно ни пришить, ни приклеить...

   Маленькой, она иногда, укрывшись с головой, пыталась представить, как это — умереть. Но под одеялом бывало темно и душно, а храп деда на печке никак не давал сосредоточиться на пугавшей ее мысли. Да и как думать о смерти, когда жизненные соки бурлят и всё еще впереди. До школы вот дорасти надо — а то Нюрка, подружка лучшая, нос задрала, как первоклассницей стала... И город повидать страсть как охота — там, бабушка рассказывала, люде-ей — что комаров летом в лесу, и дома большущие...

  Она и девятый десяток разменяв, жить хотела — как никогда. Цеплялась за жизнь, бегущую быстрым весенним ручьем сквозь пальцы, — таблетками, травами, скипидарными ваннами... То по радио слышала о чудодейственном препарате, то по телевизору, то в газетке вычитывала. «Врать на всю страну не станут, ведь вона как хвалят — и суставы станут здоровыми, и сосуды без бляшек, и холестерину как не бывало...» И семенила старушка в аптеку, покачиваясь от головокружения и слабости, выкраивая из пенсии на очередную исцеляющую от всех хворей панацею. А вдруг да поможет?

  С наступлением зимы Петровна реже стала выходить на улицу. Скользко, подошва старых сапог сносилась, и штырек на палочке, с которой не расстается последние годы — после травмы, совсем стерся. Того и гляди растянешься на обледенелом тротуаре, костей не соберешь.

  Продукты, чаще всего молоко и хлеб, а точнее булочку с отрубями, и рыбу для кошки ей приносила соседка, когда ходила в магазин. Овощи старушка прикупила с осени и хранила в квартире. Часть у балконной двери, часть под раковиной в кухне, а ягоды в морозильной камере. Мясом себя баловала редко. Так, иногда магазинных котлеток поджаривала или из куриной ножки, содрав с нее вредную для здоровья кожу, супчик варила.

  Дышать воздухом Петровна ходила на балкон. Он застекленный, но из щелей дуло — занавески колыхались. Постоит, бывало, так, людскую суету под окнами понаблюдает, вроде и сама прогулялась... А то для моциона по лестнице в подъезде вверх-вниз несколько раз ступеньки считала, чтобы мышцы, значит, не одряхлели совсем.

  Тренировалась так, покоряла свой «Эверест» пару-тройку раз и возвращалась в квартиру. А там за дверью уже кошчонка встречала, Сонька, о ноги терлась. Пока есть хотела — ластилась, хитрованка. И руки лизала, и мурлыкала, и на колени забиралась, тыкалась мордочкой в руку — погладь, мол. А сытая пряталась в укромный уголок и дрыхла себе — не дозовешься. А однажды и вовсе учудила — устроилась вздремнуть в старом полупустом чемодане в кладовке, а крышка его возьми и закройся. Кошка давай верещать что есть мочи. А хозяйка-то и не слышала — как раз любимый сериал шел по телевизору, вот и включила его погромче... Еще чуть — и задохнулась бы Сонька. На ее усато-полосатое счастье фильм прервался рекламой, которую старушка ужас как не любила. Убавила она звук и тут, наконец, услышала из утробы кладовки дикий кошачий SOS. По нему и нашла свою любимицу — с выпученными от страха глазами и шерстью дыбом.

  Испугались тогда обе. Сонька — что не видать ей больше вкусной рыбы и валерианки, которую проливала на пол хозяйка, капая себе в стаканчик. А старушка... что останется совсем одна. Разве что Бог о ней не забудет.

  Отношения с Богом у Петровны были особенные, не как у всех. Ведь не верила никогда раньше, за долгую свою жизнь, в Спасителя. Атеисткой росла, пионеркой-комсомолкой. Вспоминает, какой у бабки ее иконостас был в углу со свечками, как все посты та соблюдала, молилась — без оглядки на коммунистов. А внучке говорила: «Глупа ты еще, девка. Богу разницы нет, кака власть: царска, советска. Он кажного человека любит как дитя свое, от бед его бережет, от лиха, злого навета. А ты талдычишь свое: «тэистка я, тэистка». Дура ты, тьфу ты, прости, Господи! Жизнь-то поприжмет, вспомянешь еще мои слова».

  Пришло время — «вспомянула». И молитвы выучила кой-какие. И иконок прикупила в церковной лавке. И дело любое, даже самое маленькое, начинала с Его именем.

  Но верила ли? Скорее, поговорить стало не с кем, страхами поделиться, пожаловаться на жизнь, вот и убедила себя, что верит...

     ***

 Старушка лежит без движения, вытянувшись, будто спит. Прозрачная желтоватая кожа, коричневые старческие пятна на скулах, узловатых сухих руках, выпростанных из-под одеяла и сложенных на груди. Лицо обрамлено седым пушком волос — словно отцветшим одуванчиком, готовым улететь, стоит только дунуть. Глаза прикрыты.

  Рядом с кроватью, на полу, упавшая раскрытая коробка из-под обуви. В ней пожелтевший от времени школьный дневник дочки — за третий класс. Черно-белая фотография: Иван Михалыч — улыбается! — такой редкий случай... Совсем маленькая Анечка испытующе уставилась в объектив фотоаппарата и надула губки, готовясь, в случае чего, зареветь... И она сама — молодая... Красивая... Игольница, которую на уроке труда сшила когда-то Анюта на 8 Марта для нее. Единственное письмо от дочери. И свое собственное, неотправленное, начинающееся со слов: «Доченька, родная моя, любимая, простишь ли ты меня когда-нибудь...»
0
12:57
593
Нет комментариев. Ваш будет первым!