Издать книгу

Прощай

Прощай

          Всё. Тебя больше нет. Прощай.

          Мы говорим «прощай», когда расстаёмся навсегда. Мы не говорим «прости». Если говоришь «прости», то нужны ещё какие-то слова. И мы говорим «прощай», и добавить тут нечего. В ответ на «прости» ожидается мгновенная решимость простить или отвергнуть. В ответ тут же должно прозвучать «прощаю», или «бог простит», или «нет». На «прощай» разрешается не отвечать. Подразумевается, что можно отвечать долго – дни, годы, долгие часы обдумываний, воспоминаний, переживаний. Допускается, что ответа и не будет вовсе. Тот, кому говорят «прощай», должен будет ответить сам себе. И этого будет достаточно.

          Я не имел возможности сказать тебе «прощай» тогда, когда ты ещё мог это услышать. Ты умер один в своей квартире. Твоя жена была в отъезде. Ты, как всегда, скорее всего, был в меру пьян. В твою меру. Я надеюсь, что ты был пьян. Надеюсь, что ты был не в состоянии ощутить страх смерти. Страх – тошнотворный гадкий приступ, порождающий унизительное стыдное самоизобличение. Впрочем, это в случае испугавшихся, но выживших.

           На утро рядом с твоей кроватью мы обнаружили опорожнённую бутылку водки. Так оно и должно было быть. Когда-то хирург, доставший из вены твоей ноги очередной тромб, сказал тебе как бы между прочим, что регулярное употребление водки предотвращает образование тромбов. Может, пошутил, а может, есть в этом доля истины. Но надо знать тебя! Ты ухватился за эту соломинку, и оправданное тобой пьянство заменило тебе многие возможные радости жизни. Тёща, пока была жива, почти с гордостью –  во спасение ближнего! – покупала тебе четушки. Жена вынуждена была сдаться на милость судьбы перед таким во истину убойным авторитетным мнением лекаря. И хотя мы все вместе по мере наших сил продолжали бороться за твоё здоровье, предлагая какие-то альтернативные методы, постепенно нам пришлось отступиться перед твоей непреклонностью на твоём собственном избранном пути.

          … С разницей в семь месяцев и десять дней мы появились с тобой на свет. И оказались волею случая в одном подъезде, на одном этаже, в соседних коммунальных квартирах. Ты не ходил ни в ясли, ни в детсад, – у тебя была бабушка здесь же, в общей квартире. Меня водили в ясли в то время, когда мы ещё плохо осознавали присутствие друг друга в нашей жизни. Потом я пошёл в детский сад, который был за оградой нашего двора. И с того момента мы не упускали друг друга из виду.

          Нам дали одинаковые имена, но мы были совсем разные даже по росту, по комплекции, по цвету волос. Но нас объединял общий двор, нас связывала неуёмная, фонтанировавшая в обоих, фантазия, нас роднила неуёмная жажда деятельности, сутки напролёт, исключая ночь, двигавшая нашими ручонками и ножонками в поисках приключений, смысл которых конечно же сводился к узнаванию окружающего нас мира.

          В школу ты пошёл раньше меня на год. Но школа тебя не увлекала, и ты был твёрдым троечником. Иной раз, заходя к тебе домой, я оказывался в несколько неудобной ситуации, когда твоя мама заставляла тебя делать уроки. Она стояла над тобой в кухонном фартуке – руки в бока – и нудным голосом вопрошала к твоей сообразительности. А ты ерошил левой рукой непослушные тёмно-каштановые кудряшки на затылке и тупо упирался бессмысленным взглядом в разлинованную тетрадь.

          - Женя, хоть ты-то знаешь, как правильно это пишется? – спрашивала меня тётя Люба, упираясь указательным пальцем в твои каракули.

          - Знаю, – уверенно ответствовал я, – мы это проходили.

          - А ты, балбес, почему не знаешь? – и ты тут же получал от своей мамы тычок скользом ладони по затылку.

          Прощал ли ты мне эту невольную подставу? Думаю, такие мелочи не заботили нас в то время.

          Помню, однажды отец принёс мне голубей в клетке – голубя и голубку. Тогда на Первомайке было много голубятен и голубятников. И теперь ещё можно встретить в некоторых старых дворах надстройки над сараями, и остались ещё любители этого дела, но уже постаревшие, из тех ещё пацанов нашей юности. А отец мой, непрерывно находившийся в образе свободного художника, регулярно поддавал с приятелями, среди которых, понятно, встречались и голубятники, и музыканты. И  будучи в прекрасном подпитом состоянии, любил обрадовать чем-нибудь и сына. Это он и принёс мне однажды, намного позже, когда я уже учился в седьмом или восьмом классе, роковую электрогитару, сделавшую мою судьбу. А тогда, раньше года на три-четыре, он притащил клетку с голубями. Я, конечно, обрадовался. Наблюдал за ними, подливал им воды, подсыпал пшена. Клетку мы поставили на кухне, и очень скоро стала заметна её там неуместность. Слишком много перьев, пуха, грязи разбрасывали из клетки голуби, суетясь и время от времени расправляя крылья. Мама настояла на выселении голубей из квартиры.

          Во дворе нашего дома был общественный сарай с двускатной крышей, с количеством секций и, соответственно, дверей, равным числу квартир. Половина дверей обращена была к дому, половина – к детскому садику. Сарай предназначался под дрова и уголь, потому что в кухнях нашего дома для приготовления пищи тогда были плиты с чугунными конфорками, с жаровней, с топкой и поддувалом. А ещё и ванная комната была оборудована «титаном» - нагревательным баком с печкой-буржуйкой в его основании. Вот клетку с голубями и пришлось вынести в стайку, как мы весь сарай и наши секции в нём называли.

          Долго наблюдать в стайке за голубями мне было некогда, и я двинул по своим делам, открыв дверцу в клетке – пусть себе летают по закрытому помещению, куда они денутся … Но они куда-то делись. Это я обнаружил сразу же в следующее посещение в этот же день. Я растерянно оглядывался вокруг, ещё не осознав, что голубей у меня больше нет. Заглядывал за сундуки и корзины около опустевшей клетки в надежде увидеть их в каком-нибудь укромном местечке. Их не было. И тут услышал негромкое воркование где-то в дальнем углу, и полез в этот угол, и ничего не нашёл. Выбрался, весь в саже и паутине, и опять с той же стороны явно услышал возню и это голубиное ни на что другое не похожее ворчание. И опять полез сквозь свалку старого хлама к задней стенке стайки. И вдруг скорее почувствовал какое-то движение за дощатой перегородкой и, прильнув глазами к щели, разглядел в полумраке соседней стайки тебя, старательно сдавливающего готовый разразиться хохот. Ну а мне было не до смеха: голуби выбрались в широкую щель под кровлей, наличия которой я не учёл, и улетели. А друг, подкараулив меня в не лучший мой час, вовсю измывался надо мной, имитируя за стенкой в своей стайке возню голубей. У меня случилось горе, хоть и детское, а ты … Не помню, долго ли я дулся на тебя за это, то есть, секунды это были или всё-таки минуты, омрачённые столь циничным твоим поведением.

         … Твои проводы в армию. Гулянка в вашей отдельной двухкомнатной квартире. Все свои. Мы с Борькой, твои уже семнадцать лет как друзья. Твои родители, твоя двоюродная сестра, её родители. Семейство друзей твоих родителей с дочерью, якобы, по каким-то намёкам, являющейся твоей девушкой, которая вроде бы должна ждать тебя из армии. Как в кино. Почему мы не видели её с тобой раньше? Чудеса, но не важно. Ты впервые в равноправном статусе взрослого: можешь открыто курить, можешь выпивать столько, сколько сочтёшь нужным. И мы с Борькой – с тобой заодно впервые пребываем в этом же статусе в присутствии старшего поколения. Сидим за общим столом, покурить выходим на лестничную клетку. Потом всем молодняком удаляемся в меньшую комнату потанцевать. Там на тумбочке какой-то чумовой аппарат типа «Аккорд» предпоследнего класса прокатывает пластинки с Антоновым, «Синей Птицей» и прочим ударным ширпотребом. За окном тёплой комнаты уже зимний сумрак. А мы уже пьяны и всем довольны, и забыли почти, чего празднуем и кого провожаем. Я как-то ненавязчиво после совместного медляка укладываюсь полулёжа на покатую спинку дивана рядом с твоей дивчиной и начинаю её мять и облизывать в полумраке. Она совсем не против, а очень даже за. И почему-то не случается никакого конфликта. И всё это как-то течёт плавно в водочных парах практически через весь вечер. И только взрослые, случайно заглянув к нам, в смущении ретируются живенько обратно. Впрочем, кажется, тётя Люба всё-таки нас к чему-то призывала, то есть, скорее, нашу совесть, которая, к её сожалению, в этот вечер ошивалась где-то совсем в другом месте.

          Ничем таким страшным это тогда не обернулось, даже никакого разговора не возникло между нами. Хотя, если посмотреть со стороны, я ведь у тебя практически девушку твою увёл? Ты служил в армии, мы с Борькой один за другим стали студентами, и я нет-нет да и вспоминал с неловкостью мою выходку на твоих проводах. Ну и оправдывал себя в своих глазах, сколько мог. Мы ведь были пьяны. Правда? Правда. Да и она сама практически на меня вешалась. Нет, что ли? Да и потом, судя по её поведению, тебя она ждать из армии и не собиралась. Да я вообще спас тебя в тот вечер от роковой ошибки! Цени! Вот бы ты два года возлагал на этот вариант надежды, писал бы письма, грезил бы ночами в казарме невесть о чём … А так, вот оно всё стало сразу ясно. Кто бросился на амбразуру? Я, твой друг.

          Какие-то такие размышления крутились изредка тогда в моей голове. Интересно вот теперь, издалека: что ты-то обо всём этом думал? Мы ведь и после твоего возвращения, и никогда больше вообще эту тему не поднимали почему-то. Почему? Просто выбросили из головы. Или осадочек неприятный оставался? И просить ли мне тебя хотя бы с опозданием, теперь, о прощении? Не знаю … А из армии ты писал моей сестре письма с признаниями. Неожиданный, однако, поворот истории, который тоже в свою очередь принёс мне тогда  противоречивые ощущения. Чего-то я тебя в женихи моей сестре не планировал.

          Ещё раньше, в школе, в старших классах ты увлёкся писаниной, такой , можно сказать, литературной деятельностью. Завёл общую тетрадь и начал записывать главу за лавой эротические приключения нескольких героев, прообразом которых были все мы. Даже имена не стал менять. Это был, видимо, пик твоего полового созревания, первые опыты секса в каких-то пьяных компаниях, о чём ты иногда делился с нами впечатлениями. И как-то всё это в то время в тебе, наверное, бурлило, что природная твоя склонность к выдумкам и фантазиям вылилась в такую игру в сочинительство. И ты, надо сказать, преуспел на этом поприще. Ты там нас, друзей твоих, заставлял вытворять такие штуки, к которым мы в настоящем ещё явно готовы не были. Там в любом сюжете эротика довольно скоро выплёскивалась в самую дерзкую и неприкрытую порнографию. И всё повествование изобиловало разными неприличными даже для воображения нашего нюансами, рассмаковано было до нельзя, и сопровождалось при чтении твоими скабрезными ухмылками и даже взрывами хохота. Надо сказать, мы особого удовольствия от таких представлений не испытывали. И это – мягко говоря. Даже на комментарии не были способны, услышав о самих себе такое. Но, слава богу, недолго это увлечение твоё продлилось. Интересно, какова судьба тетради? Предполагаю, тётя Люба наткнулась однажды на фолиант и в чувствах горькой досады уничтожила …

          А я однажды из спортивно-тренировочных соображений заехал тебе кулаком в челюсть.

          А ты, было дело, не заступился за меня, когда один отпетый твой одноклассник с компанией дружков избивал меня около школы без особой причины.

          А я … . А ты … . Это всё было детство, самый главный, самый важный и самый большой отрезок пути. И мы прошли его вместе, как бы там ни было. Ты был частью моей жизни, а я – твоей. Дальнейшее банально. Взрослая жизнь, семьи, работа, некоторое, а местами и длительное, отдаление. Потом мы хоронили наших родителей. Потом старались помогать друг другу, в чём могли. И редкие наши совместные застолья обязательно заканчивались воспоминаниями о самом важном, самом главном отрезке пути.

          Теперь тебя нет.

          Есть ли к тому причины, нет ли, ты там прощай меня. А когда мы опять соединимся с тобой, мы к этому возвращаться не будем. Ладно?

0
19:10
460
Нет комментариев. Ваш будет первым!