Сибирская Голгофа
Жанр:
Историческое
Вид:
"Горе живущим на земле и на море!
потому что к вам сошел дьявол в сильной ярости,
зная, что немного ему остается времени"
(Откр.12:12)
Я – человек. Я порабощен Белым Камнем. Он королевски величествен, грозен и беспощаден. Он жестокий подземный правитель и равнодушно поглощает все живое, что прикасается к нему. Ежедневно на рассвете , я опускаюсь в его мерзлое чрево, освещенное карбидными лампами и до ночи ненавистно наношу 8000 ударов киркой по грязно-белому монолиту. В ответ на мое вторжение он некоторое время угрюмо молчит, потом сонно зевнув, рассыпается большими валунами и мелкими фракциями на щебень, гравий, крошку, мстительно вдыхает в меня известковую пыль, она рвет на куски мои легкие и вместе с тяжелым кашлем вырывается изо рта красными лохмотьями.
Камни, камни, везде только камни с многообразием расцветок и рисунков… застывшее в вечности время земли… И здесь, на грани разума и безумия, обессилевший и угнетенный , в полном сознании своей безнадежности и предстоящей гиблости, я ошалело ищу Бога…
Я ищу его всюду: в полумраке, выедающем и сосущем мои глаза, в величественных, надменных стенах природного минерала, стоящего плотной цепью, шарю Бога слепыми, окоченелыми кистями в плотной цементной дымке, но безуспешно…
А может быть еще мгновенье и, именно сейчас , произойдет чудо и ОН – Сын Человеческий войдет сюда в своем блеске и великолепии, с любовью обнимет меня, ободрит, обогреет… Или быть может, он уже стоит позади меня и с кроткой улыбкой ждет, когда же я его замечу и тянет ко мне теплые, большие ладони.
Я быстро оборачиваюсь назад - там никого, мечусь из одной стороны в другую, но нет - никого… утешаю себя мыслями, что еще немного нужно перетерпеть, перенесть и ОН обязательно придет. И я, собирая в руках последние силы, с неистовством долблю кайлом, удар за ударом, взмах за взмахом, вздох за вздохом… Объемные примеси кварца и доломита делают известняк крепким и плотным, но где-то жилками проскакивают пористые частицы органики, вобравшие влагу, и там-то, местами, он поддается моей непрочной руке . Сыплется, отбивает мне больные промерзшие ноги, расходится вокруг облаком пыли. Мои омертвелые ладони щупают его неровные бока и уже не ощущают их шершавости, я гружу его на тачку, помогая себе ломом и огромной лопатой.
Больше всего на свете я не люблю ненавистный, смертоносный запах, идущий от Камня. Он иссушает ноздри, по-хозяйски пробирается по истерзанной носоглотке, оставляет за собой серный, солоноватый привкус Вечности. Он пахнет едким холодом и льдом, безжизненностью и печалью, которые поселились не только в моем теле, но и Душе.
Едва ли во мне найдутся искры тепла, жгучий мороз этого подземелья заковал мои чресла, обтянутые тонкими, безобразными тряпками - это все, что осталось от моего прежнего костюма, они давно расползлись на мне и свисают уродливыми лохмотьями. Мое тело ожжено холодом и полностью проморожено. Когда моя рука поднимается для нового удара киркой я, взглядом уставшим искать свет, вижу только обмотки забитого белой пылью тряпья, откуда проглядывают распухшие багрово-синюшные пальцы. Я не знаю, что ими еще движет при ударах киркой, наверное они уже не принадлежат мне и кто-то другой ими управляет…, но нет, нет… они все еще живы: я чувствую боль, онемение и мелкую дробь ледяных игл. Когда становится невмоготу терпеть, я пытаюсь согреть их собственным телом, засунув в подмышки или пах … Суровая сибирская стынь, вечный голод и этот безумный, бесконечный штурм Белого Камня сводят меня с ума, парализуют сознание, Душу, отключают сердце…
Быть может я навсегда утратил что-то присущее людям и в некоторой степени уже безумец, потому что туман безразличия полностью накрыл меня. Я не знаю, который сейчас час, где именно нахожусь, меня не тревожат и не смущают стоны, крики, таких же обреченных рабов, как и я... Эти белые призраки, покрытые цементной пудрой, скользят легкими , печальными тенями в безликом танце, отбрасываемыми карбидной лампой, а внутри каждого - обреченность. Вечная полутьма, тихое горе, ни солнца, ни мечты, ни надежды… Даже смерть, ходящая тут же под боком, не вызывает ни в ком ужаса и интереса. К ней все привыкли. Она живет вместе с нами здесь в подземелье и там в бараках наверху… Молчаливо бродит с утра до ночи, высматривает своих… забирает причитающуюся пайку и так же молча уходит, чтобы вновь вернуться за кем-то из нас.
Вечностью тянется время, и, кажется, ему здесь нет ни начала, ни конца… Но, нет, Бог никогда не оставит никого из Своих детей страдать в одиночестве. Он никогда не закроет уши, чтобы не слышать их зов только потому, что их вера в Него слаба . «С нами Бог, разумейте, языцы, и покаряйтеся, яко с нами Бог!» Господь неслышно и незримо спускается в эту замороженную , обезображенную тяжким трудом и болезнями подземную цитадель… Белые призраки оживают, тоннельным эхом гудит благая весть: «На сегодня - закончили…Пошли строем наверх!…»
Впотьмах, под толстым каменным сводом сложных сплетений подземных ходов, тихая светлая радость скользит меж нами, торопливо стучат сотни ног по исхоженной тропе. Каменоломня уходит на глубину 38 метров, на некоторых участках больше, и представляет собой лабиринт с длинными тоннелями и тупиками. Первый идет с фонарем, остальные зеки, по двое (бригада), везут камень ручными вагонетками и тачками, гуськом начиная подъем по рукотворным ступеням. Конвой бранью и матами подгоняет отстающих, в самом конце цепи, как установлено, зеки на брезенте несут мертвых, погибших в карьере. Души их вдоволь настрадавшись, нашли наконец-таки упокоение под сводами жестокого Камня, а вот тела на рассвете будут изуверски распилены и пойдут на розжиг печей кирпичного завода...
В эти минуты восхождения, мне кажется, я знал о чем мечтает каждый из нас измученный, уставший и голодный зек - увидеть солнце и небо. Подъем у нас – ранним рассветом, строем по триста человек ведут нас к карьеру под охраной с собаками, а возвращаемся - на закате, в Сибири в это время уже темнеет. И эта вечная чернота неимоверно изъедала и изнуряла не только наши тела, но и Души.
Мы так давно не видели ни солнца, ни неба… Это все, что оставалось у нас общего, это все, что нас связывало с когда-то солнечной и радостной жизнью. Мысленно рисуя ее себе, в окружении ласкового солнца и голубого неба, мы мнили себя свободными , стремились подняться ввысь, соединяясь в мечтах с оставленными семьями, родными очагами, кровными родственниками. Только в мечтах мы еще могли быть свободными и счастливыми, а сейчас, все что нам оставалось, крепко сжать раскрошившиеся зубы и шагать по ступеням вверх, терпеливо снося лишения и унижения. А рядом с нами все также неотступно, тихо шагает смерть, зорко всматриваясь в осунувшиеся человеческие лики – ищет «своих»…
Наверху ждал самый жестокий из спецлагерей тоталитарного советского режима - СИБУЛОН, что означает «Сибирское управление лагерей особого назначения», а СИБЛОН - это «сибирские лагеря особого назначения». СИБЛОН появился на свет в 1929 г., прежде, чем коммунисты придумали перекрестить свои концлагеря в ИТЛ (исправительно-трудовые лагеря). СИБЛОН состоял из лагерей, исправительно-трудовых колоний и спецпоселений.
В 1935 г. СИБЛОН переименовали в Сиблаг. Лагуправление находилось то в Новосибирске, то в Мариинске. СИБЛОН с момента образования находился в подчинении ОГПУ, с 1931 г. ГУЛАГ ОГПУ, а с 1937 г. Сиблаг подчинен ГУЛАГ НКВД. СИБЛОН/Сиблаг простирал свои владения от Иртыша на западе, до Енисея на востоке, но ядром его была полоса вдоль Транссибирской железной дороги. СИБУЛОН организован во исполнение решения правительства об использовании труда заключенных и спецпоселенцев при колонизации отдаленных районов СССР и эксплуатации их природных богатств: лесозаготовки, угледобыча, договорные работы с Союззолотом, дорожное строительство (железнодорожные ветки, Нифатьевское шоссе, Чуйский тракт), строительство заводов, металлообработка и, конечно, сельскохозяйственное производство (полеводство и животноводство).
Наш штрафной лагерь Сиблага находился в поселке Ложок Искитимского района. Территория лагеря была обнесена высоким дощатым забором, на сторожевых вышках стояли вооруженные охранники. Четыре внутренние зоны отделялись друг от друга колючей проволокой.
Летом землю между ними постоянно боронили, не давая зарастать травой. В одной зоне помещались политические заключенные, в других - уголовники и штрафники, отбывающие большие сроки за особо тяжкие преступления. В третьей зоне помещались женщины, в большинстве случаев это были жены «врагов народа». Тем из них, кто имели детей, было особенно тяжело, так как их отправляли в детские дома или еще хуже оставляли работать здесь же, в лагере. Маленькие каторжники использовались для сельскохозяйственных работ в любое время года.
К югу от лагеря были расположены поля, где выращивали пшеницу, картофель и кукурузу, также в лагере держали крупнорогатый скот. Быки и лошади использовались, как тяговая сила, на них перевозили камень из карьера до станции Ложок. Наиболее легкой работой в лагере считалась прополка сельскохозяйственных угодий, на эту работу утром хором просились женщины, но из огородной бригады в 30 человек трое-четверо ежедневно умирали прямо в поле.
Осенью женщины делали заготовку на зиму, но самые сильные и крепкие также работали, как и мужчины в карьере. За невыполнение установленной нормы было предусмотрено наказание: заключенных жестоко избивали, ставили зимой раздетыми на пеньки в лесу или летом «на комара». Всего нас здесь содержалось около 1000 человек.
Лагерь относился к разряду промышленных подразделений, заключенные которого были заняты преимущественно на крайне вредном для здоровья производстве извести и камня (в карьере), а также лесозаготовками и на аэродромном строительстве. Голод, издевательства, изнурительная работа в карьерах ставили наш лагерь в разряд жесточайших лагерей, без преувеличения - «каторжного» типа. Нам запрещалось получение писем, посылок, денежных переводов от родных, по сути, это был лагерь уничтожения.
Недалеко от карьера были расположены костровые печи. Уголь и известняк укладывали слоями, высотой с двухэтажный дом. Такие костры горели от 2-х недель до 1-го месяца. Работа у печи была адская; жара, дым, руки обжигались, постоянно вдыхалась известковая пыль. Только в самых исключительных случаях, когда заключенный не мог работать, его на какое-то время заменяли другие. Тех, кто уже не мог работать, подстерегала голодная смерть, так как не вышедшим на работу паек не полагался. Полученную известь доставляли до разъезда Ложок, а дальше направляли по железной дороге в другие города Сибири.
В лагере были тяжелейшие условия, не соблюдались элементарные человеческие права, применялись суровые наказания за малейшие нарушения режима. Доходяги, еще способные двигаться, сползались к столовой и лизали пропитанный помоями снег. Безнадежность существования разрушала в заключенных все человеческое.
Однажды, морозной зимой, прибывшую в лагерь партию осужденных, одетых в том, в чем их неожиданно арестовали, бросили в железные кузбасские вагоны из-под угля, в них не было крыши. При этом кормили арестантов только соленой кетой, привезенной с Дальнего Востока, не давая при этом ни хлеб, ни воду. Измученные голодом и стужей люди, обезумев, выбивали днища бочек и, как звери, накидывались на соленую рыбу, рвали ее зубами и жадно пили рассол. Вскоре у них начинались болезни живота, и они сотнями умирали. Их выкладывали на мороз, замораживали, потом пилили на части двуручной пилой и как многих других, сжигали в печах Искитимского кирпичного завода.
Считали, что лучше быть сразу расстрелянным, чем оказаться в Ложке. Ведь сюда направляли, как тогда говорили, «самых злостных врагов Советской власти», к числу которых правящая элита относила тогда не только людей дворянского происхождения, не только мыслящих интеллигентов - ученых, писателей и поэтов, но и священников. Впрочем, во «враги народа» мог в те годы быть зачислен практически любой неосторожный человек, тот, кто чем-либо не угодил лютовавшей тогда советской власти.
Вот тем неосторожным человеком «врагом народа» оказался и я – Сергей Белянин. Ежедневно вспоминая тот самый страшный день своей жизни, я до сих пор, находясь в лагере уже полтора года, не могу найти ответа на измучивший меня вопрос: «За что?»
...Часа в три ночи к нам в дверь постучали. Стук был негромкий, но настойчивый. Первой поднялась моя жена Нина, разбудив меня, испуганно указывала на дверь. Подойдя к двери я спросил: «Кто там?» Мне ответил резкий, требовательный голос : «Откройте, я оперативный уполномоченный НКВД-МГБ». У мены подкосились ноги, я медленно пошел к двери… щелкнул замком… на пороге стояли двое мужчин в штатском. Они уверенно, без приглашения, шагнули в комнату, оглядевшись, один из них, видимо, старший, предъявил мне сразу два ордера: на обыск и на мой арест. Моя жена выхватила из рук уполномоченного ордер, но прочесть так и не смогла: захлебываясь рыданиями, упала на кровать. Я попытался ее успокоить, но не вышло, началась истерика. Второй оперативник, проявив сноровку, вынул из кармана нашатырный спирт, ловко отвинтил крышку , придвинул пузырек к лицу жены. Комнату захватил резкий запах мочи. Первый оперативник выхватил бумаги из рук жены и передал мне. Взяв дрожащими руками предъявленный мне ордер, я начал читать, но от волнения и страха строчки расплывались перед глазами.
Как оказалось меня обвиняют по статье 58-10. Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти или к совершению отдельных контрреволюционных преступлений. Я сидел в кресле ни жив, ни мертв, и наблюдал безучастно за тем, как молодой оперативник, выдергивая ящик за ящиком из письменного стола, выворачивает их содержимое на пол, роется в разбросанных по полу тетрадях и книгах, а второй - главный, надев очки, неторопливо перебирает книги на полках. Я твердил, что это какая-то ошибка, нелепость, что я простой учитель истории в самой обычной московской школе и что никакой пропагандой я не занимался. Оперативники безучастно продолжали переворачивать вверх дном мою квартиру, только главный пристально посмотрев мне в глаза, важно поглаживая бородку в форме якоря, сказал , как отрезал: «Разберемся». Когда дошли до детской, послышался испуганный плач моего пятилетнего сына Коленьки - испугался чужих. Нина схватила его в охапку и унесла в нашу спальню, что–то шепча ему на ухо.
Через некоторое время, в сопровождении оперативников я спустился с третьего по лестнице и оказался на улице. Там нас ждала черная "эмка”, мне открыли заднюю дверь и втолкнули в нее. Как только я опустился на сиденье, как оказался сжатым с боков сильными мужскими телами.
Ехали довольно долго, за окном машины в темноте угадывались очертания знакомых улиц моего района, потом я перестал узнавать местность. Машина остановилась возле высокого, огороженного забора, с протянутой поверх колючей проволокой. Это была шестиэтажная внутренняя тюрьма Лубянки, как я догадался.
Место мрачное, окутанное тайнами и страхами. В годы чисток привезенные сюда на допрос пропадали без следа, будто их и не было, а из обрывочных слухов о местной внутренней тюрьме – «нутрянке» – складывался образ эдакой преисподней: мол, подземные камеры уходят вглубь чуть ли не на десять этажей, к узникам применяют средневековые пытки, в этих же подвалах приводят в исполнение тысячи смертных приговоров и сжигают трупы.
По наивности своей я все еще надеялся, что мой арест - это чистейшей воды недоразумение, чья-то нелепая ошибка, скорее всего, меня с кем–то спутали. Даже казенная суровость оперативников, сопровождавших меня, не очень смущала: работа у них такая, успокаивал я себя. Вот сейчас разберутся во всем и отпустят домой. Я успокою жену, поцелую маленького сына и мы все вместе снова завалимся спать в свою мягкую и теплую кровать, и все встанет на мecто и пойдет своим чередом . Но не мог я простой учитель истории Сергей Белянин понять одного, что из этого места уже не выходят: одних - расстреливают на месте, других – отправляют в лагеря. В Москве даже в это время шутка ходила: «Какое здание выше всех в Москве? Ответ: Лубянская пл., 2. С его крыши видно Колыму!»
Через несколько часов меня препроводили в полуподвальный этаж, в одиночную камеру с зарешеченным окошком, шириной и высотой с кирпич. Маленькая электролампочка посреди потолка тоже была зарешечена. Топчан у стены да параша в углу - вот и вся обстановка.
Допросы начались лишь на третьи сутки под утро.
После того, как я отказался давать показания, следователь Ливин отправил меня в "санаторий” (карцер) на десять суток, как он сказал подумать. И вот меня повели… спустили в подвал, где расположена внутренняя тюрьма. Подвели ко второй двери и велели раздеться и снять ботинки. На мне остались одни кальсоны, открыли дверь и втолкнули меня в холодный карцер. Я как будто попал в погреб, пол цементный, студеный как лед. Высокое, длинное, полуосвещенное помещение: в длину пять небольших шагов, в ширину – 1,5. На высоте около 10 см от пола деревянный топчан с подголовником. Под потолком в толстой металлической сетке мерцала уже знакомая мне электролампочка. Стены сырые, видны капли воды и самое ужасное - большое количество ползущих крупных, серых мокриц. Я, буквально коченея от холода, решил прилечь на топчан. Мертвая тишина, даже мух нет! Только свернулся калачиком, как начали чесаться спина и бок. Приподнялся и охнул! Из щелей топчана лезли крупные, красные клопы. Это была явно дополнительная пытка, придуманная следователями НКВД. Так промучился я первую ночь.
Утром открылось окошко, и через него надзиратель подал мне 400 грамм хлеба, щепотку соли и кружку кипятка. Оказывается, хлеб и щепотка соли были суточным рационом, чтобы не дать заключенному умереть .
Снова начались затяжные расспросы, касающиеся якобы моих «преступных действий», но я вновь и вновь решительно отвергал навязываемые мне обвинения.
— Так вот, — сказал следователь , — даём вам пятнадцать минут подумать и если Вы, в течение этого времени, не признаете своей вины и не раскаетесь, то мы отправим Вас в тюрьму. Меня вернули обратно в камеру, а через некоторое время снова вызвали на допрос; я вновь все отрицал.
После этого мне вынесли окончательный приговор в антисоветской агитации и отправили в Сибирские лагеря, где я стал узником подземелья из которого поднимаюсь каждый день, вот уже долгих десять месяцев.
Зона карьера и лагеря соединяется между собой специальным проходом — коридором, огороженным колючей проволокой. По этому коридору каждое утро нас зеков гонят на работу, с внешней стороны коридора - конвой с собаками. Вечером по этому коридору мы возвращаемся в зону, еле-еле волоча ноги уставшие, голодные, измученные трудом каторжным, непосильным.
Сегодня мы выбрались из карьера пораньше и поднялись на холм. Нашим глазам, открылась великолепная картина: низкий солнечный диск спустился к западной линии горизонта, он уже отцветал, осыпаясь желто-оранжевыми искрами. С противоположной стороны на небосводе появилась полоса пепельно-голубоватого оттенка, и чем больше золотое солнце уходило за линию горизонта, тем пурпурнее становилось небо, приобретая огненно-красный сгусток тепла и света.
Мы, уставшие от черных хлопьев подземного тумана, убаюканные и обласканные призрачным Светом, остановились и как завороженные жадно плотоядно, пожирали , поглощали , впитывали этот сгусток в себя, давясь и захлебываясь им… Контуры пятна текли, двоились в глазах, завораживали своей геометрией. Великое таинство преображения, пронзительных метаморфоз, сражения тьмы и света, добра и зла: все смешалось в этом огненном диске…
Тень земли постепенно заполнила небо, вырисовался лик Луны, появились звезды - близилась тихая ночь… За эту ночь нужно было прийти в себя, набраться хоть немного сил, чтобы завтра, снова стиснув зубы, превозмогая боль и усталость скоротать еще один неимоверно длинный, бессмысленный день в жизни, а дней таких тягостных и беспросветных было тысячи.
После ужина пустой баландой зеки разделились на звенья и потянулись в бараки. Они неприветливо встречали нас холодом и темнотой. В нашей постройке все окна были устроены только на одну сторону, другая же сторона его была глухая. Высокие подоконники, более полутора метров и более от пола, позволяли нам увидеть только небо и крышу другого барака. Все копошились на своих нарах или в пределах барака, повсюду расходился запах немытых тел, кислого пота, человеческих испражнений. Все это смешивалось в зловонный букет от которого щекотало в носу и подступала к горлу тошнота.
В промерзших бараках валялись, тесно прижавшись друг к другу от холода, больные голодные люди. Каждое утро на нарах оставалось несколько умерших заключенных. Их скрюченные, застывшие тела в примерзших к изголовью шапках стаскивали с нар, волоком тащили за зону лагеря и готовили для растопки печи завода.
В бараке было девять священников, они были арестованы за сопротивление советской программе и считались «социально опасными элементами». Эти люди Церкви, разделяли страдания сокамерников-мирян, при этом они сумели сохранить «поразительное достоинство», несмотря на то, что их постоянно унижали, издевались и пытались лишить человеческого облика.
Именно тогда, я лицом к лицу впервые встретился с духовной чистотой этих людей и был поражен недюжинной воле, внутренней силе, умению не погрязнуть, не опуститься, сохранить то, что дано нам от Бога. Множество преступников, грешников и невинно осужденных ждали ночных разговоров со священниками. Нашим опустошенным душам их поддержка и обращение к вере были необходимы. Целый день в карьере они были заняты тяжелейшей работой, а вечером, как во вторую смену – несли арестантам Слово Божье.
В тюрьмах и лагерях, священник принимал от арестантов глубочайшее беспощадное покаяние: кто со слезами каялся в преступлениях, а безвинный смирялся с постигшей его страшной участью! Зеки - это огромное невозделанное поле, где надо пахать, сеять и жатву убирать, а лагерь - огромный сложный мир, где на ограниченной территории собраны вместе и заперты в камерах, люди трагических судеб, разных характеров, стремлений и жизненного опыта. И теперь все они, лежа на тюремных нарах и топчанах, или же на холодном полу камер, думают о своей прошлой жизни, мучительно размышляют об ожидающем их будущем.
Арест, тюрьма прервали их бездумный бег по жизни; их остановили…
И священники обращались к нам со словами пророка Иеремии: «остановитесь на путях ваших и рассмотрите, и расспросите о путях древних, где путь добрый, и идите по нему, и найдете покой душам вашим».
И становилось легче, светлее, радостнее на Душе от речей этих и ликовало сердце в надежде на спасение Божье. Однако, печалило нас, что отцы наши духовные, с каждым днем все слабели и слабели от суровой жизни, от голода, от труда каторжного. Смиренно сносили они побои, уничижения и сквернословия конвоя, но силы их таяли на глазах. Многие из них уже с трудом поднимались с постели, еле–еле передвигались по бараку, а некоторые и совсем лежали неподвижно, отсчитывая последние дни своей жизни. Чувствовали себя очень плохо и знали, что не сегодня, так завтра их должны расстрелять, потому как больных и немощных необходимо ликвидировать - пользы от них никакой. Все это нас чрезвычайно угнетало, мы были бессильны чем-то помочь и с тяжелым сердцем ожидали смертного приговора. Со всех нар за этой процедурой лихорадочно следили сотни воспаленных глаз – ждали …
И вот наступило то самое страшное утро, когда к расстрелу приговоренную группу священнослужителей, вместе с другими немощными зеками увели на дальнее поле. Приговоренные попросили разрешения самим себя отпеть.
После расстрела многих сбрасывали в траншеи еще живыми и закапывали. Некоторые свидетели того зверства передавали нам, как из-под толщи земли еще долго раздавались стоны и торчали кисти рук, как будто с мольбой взывая к живым о захоронении по-христиански.
Я протянул до середины зимы… Неожиданно для себя, проснувшись морозным утром, я почувствовал себя весьма скверно: ломота во всем теле, тяжелая голова и кровавый кашель. Собрав все силы, я заставил себя сползти с нар и поплелся на работу. Чувствовал себя отвратительно, самое тяжелое заключалось в том, что, как назло, надсмотрщик околачивался рядом и не давал передохнуть. Кое - как отколотив все те же 8000 ударов киркой, под молчаливое издевательство Белого Камня, я еле дождался конца работы, и вместе со всеми поплелся наверх.
Вечером мне стало еще хуже. Всю ночь я не мог уснуть и отчаянно понимал, что наступает мой последний день, близок последний час… В щели барачных стен проникали лунные лучи, освещая других обреченных людей, сидящих в ожидании смерти.
Оглушенный болью и муками , я с ужасом прислушивался к своему телу, надеясь, что станет хоть немного лучше, но напрасно, боль лишь усиливалась.
Сердце и душа измучились, они болят и кровоточат. Ах, как бы я хотел быть сейчас с женой , с сыном, с мамой — пусть бы в последние часы! Как хотел бы их обнять и поцеловать, излить сердце в плаче и крике! Как бы я хотел оплакать свою несчастную, свою ужасную судьбу! Но нет, даже этого последнего утешения я навсегда лишен и скоро, совсем скоро отправлюсь в этот ужасный путь… Глубокое отчаяние грызет меня изнутри, я плачу, стенаю, содрогаюсь от боли.
Перед глазами вихрем проносятся все минувшие годы, которые теперь навсегда исчезают, и лишь нечеткие очертания и обрывки всплывают в моем помутневшем сознании, я ловлю их в своей слабеющей, сбивчивой памяти… Я разбит страданием и ожиданием страшной кончины, мое сердце бешено колотится… отчаянье… страх… смерть… Я вижу ее… она приближается… Последняя надежда, последний луч, последняя искра — все меркнет…………………………………………
Прошло много лет… в далекое прошлое ушли суровые годы политических репрессий, наполненные горем и страданиями миллионов людей и из этой земли, обезображенной и поруганной человеком, пропитанной кровью, принявших мученический венец, бьет святой Родник. Кровь невинно убиенных вопиет к небесам!
Вот, именно, здесь, в этом Святом месте - Ложке, проложена глубочайшая, несравненно великая, мощная грань, грань небесная, Вечная, Святая. И идет народ сюда за исцелением духовным и телесным, воссияла здесь Благодать Божья, и находят помощь здесь все, кто усердно к Ней прибегает с молитвой, с покаянием, с воздыханием.
Снова Милость Господня воцарилась на божьем свете... солнце в царственном спокойствии продолжает свой путь, радуют слух птицы, мелодично поющие в глубоких синих небесах, ночь спокойно тянется, мерцают звезды, как если бы на земле ничего не произошло…
Один Родник остается единственным свидетелям того, что дьявол, в лице человеческом, совершил то страшное … над всеми теми, чьих следов уже никогда не найти…
Отчаяньем не возвратить потерь.
Отныне будет так, а не иначе.
И надо как-то жить. Здесь и теперь.
Среди беззвучно... ОГЛУШАЮЩЕГО ПЛАЧА.