Издать книгу

Продолжение не следует

Продолжение не следует
Стук в дверь — три, с коротким промежутком, удара — раздался в ночной тишине неожиданно.

 Мария Гавриловна соскочила с кровати, запутавшись спросонья в подоле длинной сорочки, накинула халат, нащупала ногой тапок. Другого как назло не было, и женщина так и пошлепала по домотканым половикам в сенцы в одном.

Туда же следом за хозяйкой вышел и пушистый рыжий одноглазый кот Пират.

Сердце дрожало противным холодцом, замок как всегда заело, но за дверью ждали терпеливо.

Она не спрашивала, кто там, знала и так: снова Вовка.

Вовчик, а это был действительно он, ткнулся женщине в грудь.

— Мам, не прогоняй меня... Я не хочу с ней жить, — голос его задрожал. — Я хочу с тобой, как раньше.

— Вовчик, сынок, опять?..

— Не могу я с ней, мам. Она меня не любит. Она... она, — слезы, казалось, вот-вот брызнут из больших его серо-голубых глаз, — она меня... бьет... И за пивом гоняет, а мне тетенька в киоске не продает, маленький еще, говорит, пиво пить. А она не верит... А потом дядя Коля сам идет. Только не звони ей, пожалуйста, не говори, что я у тебя, завтра все равно не в школу, — он смотрел так умоляюще, столько было страдания в этих родных глазах, что Мария Гавриловна не стала спорить.

Заперев за Вовой дверь, сняла с него совсем легкую, не по погоде, курточку, заставила надеть свою теплую вязаную кофту, с закатанными рукавами, шерстяные носки поверх его прохудившихся да валенки — пол-то ледяной, и повела на кухню.

Пират все это время вертелся под ногами, терся о них, ждал, пока возьмут на руки. Стоило мальчику усесться к столу, как кот тут же запрыгнул ему на колени и свернулся уютным калачиком, млея от ласкового «Пиратка». Соскучился.

Мария Гавриловна тем временем кормила Вовку его любимой картошкой со шкварками, малосольными огурчиками, поила чаем с малиновым вареньем.

Вовчик, худенький, с оттопыренными ушами и красными, в цыпках, руками, ел торопясь и обжигаясь.

— Сынок, подавишься же, жуй лучше. Не спеши, никто за тобой не гонится...

Мальчишка вздрогнул, оглянулся на дверь. Даже ложку отложил.

Пират насторожился — неужели прогонят?

— Ешь уже, ешь, — и подложила ему еще картошки.

От еды мальчишка согрелся. Щеки его чуть порозовели. Черты затравленного зверька в нем постепенно размывались. Он перестал прислушиваться к шуму ветра за окном, глаза и губы заулыбались. Сидел сытый, счастливый, поглаживая своего любимца. Он подобрал его года три назад в городе, на улице, умирающего, с одним глазом, жалобно мяукавшего, и притащил домой. Нинка, конечно, не разрешила: «Самим жрать нечего, а ты еще и тварь одноглазую притащил. Выбрось сейчас же или домой не пущу!»

Вовчик кота — в ранец, и в деревню, к мамке. Знал, уж она-то не прогонит.

Не прогнала. Куда деваться — котейке выделили плошку, место для туалета — огород. С именем не мудрили — раз глаз один, значит, Пират. Кот не противился — Пират так Пират, лишь бы дома оставили.

Наевшись, Вовчик сонно зазевал, и Мария Гавриловна уложила его спать, оставив расспросы на утро.

***

Легла и сама, но сон не шел. Ныло сердце. И боль эту, больше уже не физического свойства, привычную, обострявшуюся всякий раз, когда Вовчик вот так, громом среди ясного неба, приезжал к ней, — сердечным каплям было не унять.

«Да что же у нее вместо сердца-то? Господи, и когда же ты вразумишь ее, кукушку? У меня и сил уже нет, и слов она не понимает, видно, в груди ее — каменюка, а в голове — тряпки одни да хахали. Закрутила с этим мужиком, Колькой, от семьи отбивает. А тот — выпить не дурак. Вовчик говорит, когда Колька приходит, и сама с ним пиво заместо воды халкает. И деньги, что давала на курточку да ботинки Вовке, тоже, видать, спустила все на выпивку. И зачем поверила, ведь хотела сама купить, да отговорила Нинка — на базаре, мол, у китайцев дешевле купит.

Как же, купила. А пацан в драных кроссовках ходит да в кацавейке на рыбьем меху. Застудится совсем, заморозки вон каждое утро да ночь…»

Картина, что предстала перед глазами Марии Гавриловны, как Вовчик, весь дрожащий от пронизывающего ветра, стоит на дороге, без денег, конечно, какие у пацана деньги, и голосует, чтобы добраться к ней, своей «мамке», в деревню, за двадцать с лишним километров от города, — была такой явной, зримой, что женщина чуть не задохнулась. От жалости. От боли.

«Господи, береги моего Вовчика! От дурных людей сохрани, вон сколько сейчас всяких маньяков, которые детей… — Мария Гавриловна вспомнила, как смотрела на днях передачу про то, как взрослые мужики, «ироды, нету на них управы», мальчишек, таких как ее Вовка, обманным путем заманивали да насиловали. И еще кино про это снимали. — Ну, как есть отморозки! Им бы, кроме головы, еще и промеж ног всё отморозило, выродкам. Это как же можно… с мальчонками... Что ж творится-то на свете, баб, что ли, уже не хватает на всех мужиков?..»

Мария Гавриловна разволновалась совсем, какой уж тут сон!

Встала тихонько, чтобы не разбудить Вовчика, пошла на кухню. Пират, примостившийся в ногах мальчика, поднял голову: что, мол, не спится, может, чего надо?

Рукой только махнула: да спи уж, чем ты-то мне поможешь?

Мятный привкус валидола под языком, подогретый сладкий чай — и вроде отпустило маленько.

Сидеть без дела, даже ночью, не могла. Поштопала Вовкины носки, простирнула их да заляпанные грязью спортивные штаны в тазу, и на веревку у печки — к утру высохнут. Завела тесто — «пирожков хоть настряпаю, ведь не ест ничего домашнего. Нинка сроду не любила готовить. Нет бы супа наварить, ведь отправляю ей с Вовкой овощи. Так нет, всё лапшой бомжовской перебиваются или пельменями, когда денег поболе. Вон худющий какой стал — кожа да кости».

***

Машинально шинковала капусту для начинки, тушила ее, отваривала яйца, а сама всё думала и думала про Вовчика, про Нинку. «В кого ж она такая уродилась — Нинка. И правда — уродилась. Шалавая, с ветром в голове, на старшую, Таню, совсем не похожа. Та, хоть и на группе по зрению, не обозлилась — все, мол, виноватые, что не вижу, все должны… И ведь столько лет в интернате девчонка да по больницам мыкалась. Слава Богу, хоть сколько-то видеть стала. Спасибо докторам! А тех, кто Танюшке прививку не ту поставили в три годика, после которой она стала слепнуть, — что ж, Бог их простит. По неразумению сделали, не со зла.

Когда выросла уже, спросила Таня, как же денег хватило на лечение, ведь такие операции ох какие дорогие. Ну, теперь бы так и осталась слепой — на нищенскую-то пенсию какие уж операции? А тогда их бесплатно делали — и детишкам и взрослым.

Муж Тане хороший попался, тоже инвалид, но видит получше, работает, не пьет, помогает во всем. У них ребятишек двое. Слава Богу, глазки видят хорошо, славные детки. Гостить летом приезжали. Ладно живут, тесновато только — в однокомнатной хрущевке вчетвером, да еще собака, да мыши какие-то пушистые. Попугай в придачу. Кеша вроде. Ой, чудеса такие, разговаривает Кеша этот. Приедешь к ним, а он: «Почем нынче ананасы?» И где он раньше жил, что его таким деликатесом дорогим кормили? Ну, чисто цирк!

А Нинка… Ее отец баловал сильно. Старшая-то не его, дочь, Семена, первого мужа, который за рулем заснул да разбился. Танюшке тогда было всего пять лет. Когда сошлись с Петром, Танечка в первый класс пошла, в интернате жила, в райцентре. На выходные, конечно, домой забирали ее. Она очень стеснительная была, видела-то плохо. А тут еще чужой дядька. Ну и дичилась его. Не грубила — нет, этого не было никогда. Просто стеснялась.

Когда Нина родилась, Петя рад был — первый его ребенок. Да еще и красавица такая, ну прямо маковка! А еще говорят, что дети страшные родятся… Как обычно-то? Три кило, лицо красное, глазки непонятно какого цвета. А у этой сразу глазищи большие, бровки точно нарисованные, тоненькой линией, а волосы почти черные, в завитушках, и кожа смуглая — в отца вся пошла, казачьих кровей.

Вот эта красота, будь она неладна, и сбила с пути девку. Отец потакал всем ее хотелкам, что ни выцыганит доча — всё купит. А если что просила сделать — все некогда ей, а отец и не скажет построже, помоги, мол, матери. Зато Танюшка, добрая душа, всё старалась подсобить, когда дома бывала. Да только какая помощь от почти незрячей.

Училась Нина через пень-колоду. Вроде и не глупая, память хорошая, но всё лень было. Парни лет с тринадцати примечать ее стали — среди подружек выделялась, рано созрела, грудастая, и глаза такие… шальные.

А в 17 уже забеременела. Так и не призналась — от кого. А может, и сама не знала. Давно, думаю, уже честь-то потеряла.

Ну что? Родила, да и оставила мальчонку в роддоме, отказ написала. Уж как я уговаривала: «Нин, не бери греха на душу. Раз родила — вырастим. Мы еще в силах». Нет, не послушала. Отказалась от ребеночка: «Мама, ты не знаешь ничего… Знала бы, не стала уговаривать. Он жизнь мне испортит. В город поеду…»

И ведь поехала. Устроилась вроде на фабрику, без образования куда ж еще возьмут.

А у меня сердце не на месте. Всё про этого малыша думаю. Ведь родной, а брошенный.

Кто его приголубит, кто обнимет…

В общем, собрала документы, хоть Петя поначалу против был, но я настояла: как же можно, чтобы родная кровинушка рос в детдоме? В общем, стали хлопотать — усыновить ребенка. Сначала отказывали нам, вроде не молодые мы уже, а всё ж я уговорила, убедила — он же наш внук, мы ему не чужие. Вот так, с года, и рос у нас Вовчик. А Нинка, как узнала, что мы ее ребенка усыновили, вовсе перестала показываться в родном доме. Один только раз приехала. Вовчик как раз начал тогда разговаривать, нас с Петром мамой и папой звать. Приехала, поглядела на малыша и — как сгинула.

Ну, а Вовчик — что ему сделается. Любим, одет-обут, накормлен. Дед души не чает во внуке, всё с собой берет — в лес, на рыбалку.

Эх, из-за рыбалки этой проклятущей и помер Петя. Под лед провалился, весной уже.

Так и остались мы с Вовчиком одни.

Нинка на похороны приехала. Размалеванная вся, ни слезинки не проронила по отцу. За столом поминальным и вовсе учудила — чуть не песни стала орать, после второй-третьей рюмки. Аж перед соседями стыдно стало.

И всё к сыну: ну что, малец, не любишь мать свою? А Вовчик, ему тогда пять лет было, и понять не может, что эта тетя к нему вяжется, всё про мамку спрашивает. Любит, конечно, это ж мамка его, другой он не знает.

Лучше бы и не знал».

***

Как исполнилось Вовчику семь лет, стала думать Мария Гавриловна, как быть дальше. Школу в деревне закрыли давно. Молодежь вся в город поуезжала, детишек не стало, старики одни. К Тане отправить мальчика? Да как? Живет она в другой области, в тесноте и не особо в достатке, куда им еще лишний рот?

Про Нину слышала, что та по-прежнему на фабрике работает, комнатку ей дали. Вроде остепенилась.

Мария Гавриловна и решила: пришло время дочери долги свои отдавать, повзрослеть, начать думать не только о себе. Сама-то с больным сердцем много ли проживет, с кем потом мальчонка останется? Снова сиротой при родной матери?

В общем, съездила к Нине, поговорила с ней: пора, мол, тебе кукушка, птенца своего забирать к себе, в свое гнездо. Тем паче не такой он уже маленький, вырос давно из пеленок-распашонок, мальчишка самостоятельный.

Нинка — в крик: вешаешь мне на шею пацана, нечего было тогда забирать его из детдома… Но Мария Гавриловна слушала-слушала да взглянула на дочь так, словно кипятком ошпарила. Да еще пообещала, что проклянет ее самым страшным, материнским, проклятьем, если та еще раз откажется от своего сына.

Нинка даже опешила, такой она свою мать видела впервые: глаза горят, щеки пылают, решительная…

«Эх, мама, мама. Не знаешь ты ничего про дочь свою непутевую… И про человеческую подлость…»

Согласилась Нинка. С неохотой, но согласилась. Договорились, что Мария Гавриловна привезет Вовчика ей к сентябрю ближе, чтобы привык немного к матери да к городу. На выходные обещала к себе забирать да деньгами помогать, по возможности. А большие ли возможности-доходы у пенсионерки? Подмога одна — сад-огород, хоть овощей не покупать.

Теперь оставалось самое сложное — как мальчишке рассказать всё, чтобы понял, найти такие слова, какие бы не ранили.

Долго думала, не знала, как подступиться к предстоящему разговору. Несколько ночей вертелась, мучилась бессонницей, вздыхала протяжно и горестно, вставала, капала себе корвалол, снова ложилась… Даже Вовка заметил, что с ней что-то неладное творится: «Мам, снова сердце болит?»

После нескольких таких тревожных ночей решилась. Когда Вовка после завтрака собрался как всегда на речку, Мария Гавриловна попросила его погодить, мол, надо ей что-то важное сказать ему.

Усадила внука подле себя на диван, обняла, чмокнула в непослушный чубчик:

— Вовчик, сынок, знай, что я тебя очень люблю и всегда буду любить…

— Мам, я тоже люблю тебя. Можно я уже пойду? — и соскочил с дивана.

— Вова, погоди, дай сказать.

Вовка снова сел, выжидающе глядя на мать.

— Сынок, мама — это самый-самый близкий человек на свете. Она носит тебя под сердцем, любит, когда ты еще в животе у нее…

Мальчишка смотрел на Марию Гавриловну непонимающе — к чему она клонит.

— Но иногда так случается в жизни, что ребеночек появляется, когда мама еще не может быть настоящей мамой.

— Как это, мам? Ведь, когда тетеньки рождают детей, они сразу становятся мамами?

«Если бы так, сынок… И детей не было бы брошенных, оставленных в роддомах…»

— Ну да, Вовчик, сразу, но… — она запнулась, не зная, как же объяснить совсем еще ребенку, что не каждая родившая уже мать. Иногда, избавившись от бремени, избавляется такая, подобно кукушке, и от заботы о своем «птенце». Как Нинка.

— Я хочу рассказать тебе, сынок, про одну такую женщину.

Вовка заерзал на диване. Ну, зачем ему про какую-то там женщину знать, но мама посмотрела строго: сиди!

— Эта женщина была молодая, девчонка совсем, глупая еще…

— Дурочка, что ли? — не удержался Вовка.

— Ну, можно и так сказать. В общем, когда она родила ребеночка, она сама еще не была взрослой.

Мальчик совсем запутался: сама девчонка, а ребеночка родила, но взрослой не была. Что-то мама не так говорит.

— Вот тебе — семь лет, а ей, когда она стала мамой, всего на десять лет больше было. Школу только закончила. Ни работы нет, ни образования…

Про работу Вовка знал, все вокруг работают. Тетя Валя — продавцом в магазине на колесах, а дядя Ваня — на той машине шофером. Баба Тоня, почтальонка, письма приносит. Мама тоже работала, на ферме, но потом, из-за сердца, не стала. Она пенсию получает — как инвалид. Хотя Вовка не понимал, как это инвалид, когда руки-ноги целые, не хромаешь. А что такое «образование» — пацан не знал, но сообразил, что если его нет, то ребенка лучше не рожать.

А мама продолжала:

— В общем, запуталась совсем девка. Ни работы, ни образования, ни мужа. Да еще и ребенок… Ну вот она и решила оставить его в роддоме. Чтобы другие люди, уже взрослые, взяли его к себе.

Вовка ничего не понимал. Сначала родила, потом оставила. Для каких-то других людей. Совсем мама запутала.

Мария Гавриловна, собравшись с духом, продолжила:

— Она его там оставила, а мы с твоим папой взяли его.

— Мам, кого вы с папой взяли? Ребеночка? А где он? — и даже оглянулся машинально, готовый увидеть этого ребеночка.

— Это ты, сынок…

— Я?

— Ты, Вовчик.

Мальчишка смотрел на Марию Гавриловну во все глаза, с недоверием. Свалившееся на него удивляло, было сложным, практически непосильным для его соображения.

Он молчал некоторое время, видно было, что пытается осмыслить то, что только что узнал. Наконец, произнес:

— Мама, так я не твой сын? И не папин? А ты мне не мама, что ли?

— Сынок, я — твоя бабушка. А твоя мама — Нина.

Вовка вспомнил эту Нину — тетеньку, которую видел несколько раз. Она была красивая, но какая-то… недобрая. А когда папа умер… то есть не папа, а дедушка, она тоже приезжала. И за столом запела, а мама… бабушка на нее заругалась. Потом эта тетя у него спрашивала: любит ли он свою маму.

Значит, про нее мама… рассказывает, что родила она его, Вовку, и оставила, а мама с папой к себе забрали.

Вовка пытался соединить звенья цепочки, которая вдруг, разом, рассыпалась, и оттого мальчику стало неспокойно, неуютно, зябко даже, несмотря на летнюю жару за окнами.

До этого дня всё было просто и понятно. Есть он, Вовка. Есть его мама. Был еще и папа, но он умер. Есть этот дом, куры во дворе, улица, деревня. Речка есть. Лес. Небо. Это всё было привычным для него, виденным сотни раз. Это был его мир. И если что-то менялось в этом мире, то и эти перемены были понятны и объяснимы. Деревья в лесу пожелтели — наступила осень. Речку затянуло льдом — пришла зима. Мама купила цыплят по весне — значит, из них вырастут взрослые курочки и петухи.

А теперь вдруг рушилась стройность этого привычного мира. Оказалось, что мама — никакая не мама. И папа — дедушка, а не папа. А какая-то чужая тетка, которую видел всего-то раза три, это — мама.

Нет, решил он, его мама — вот эта, а не какая-то тетя Нина. Он знал все ее морщинки, что лучиками разбегались по широкому лицу. Все знакомо было в ней. Нос — как нос, глаза — обычно добрые, улыбающиеся, сейчас — на «мокром месте». Большие, в мозолях, с голубыми выпуклыми венами, руки все время что-то делают: лепят вареники, стирают, моют, гладят.... И пахнет от них таким родным — то ли пирогами с яблоками, то ли хлебом домашним…

Она — его мама, и другой ему не надо, — поставил точку Вовка. Вот вырастет и будет сам заботиться о ней, и не бросит ее никогда. У нее сердце всё время болит, ей нельзя волноваться — так говорила тетенька-врач, которая приезжала на скорой помощи.

— Мам, ты — моя мама, никакая не тетя Нина, — и обнял, и спрятался на ее большой груди в цветастом халате.

— Эх, Вовчик, горе ты мое…

— Луковое? — улыбнулся мальчик.

— Да уж, луковое, — улыбнулась и женщина.

Потом они еще говорили. Мария Гавриловна сказала внуку, что он — уже большой, без пяти минут первоклассник, что ему придется теперь жить с мамой и учиться в школе в городе. Что на выходные будет забирать его к себе домой. Сказала, что мама Нина на самом деле его тоже любит и хочет, чтобы он жил вместе с ней. Сказала, да так ли оно было на самом деле, — в этом Мария Гавриловна сомневалась. Очень.

***

Нина после встречи с матерью несколько дней сидела дома. На работе сказала, что отравилась чем-то, мол, отлежусь да выйду, отработаю потом. А сама… Заперлась в комнате, есть не готовила, не прибиралась, не умывалась... В зеркало даже не смотрелась. А когда взглянула нечаянно — испугалась: страшная, с кругами под глазами, волосы во все стороны. Ну прямо «красотка».

Парни райцентровские ее так и звали когда-то: Красотка. А что — видная была, яркая, не чета одноклассницам, мышкам серым. Только и разговоров у них: контрольные, сочинения… А сами о пацанах мечтают, дурочки. Да если бы она захотела, тоже была бы отличницей — только не надо ей было этого. Уже тогда решила для себя, что женщине, для того чтобы устроиться в жизни хорошо, нужны не математика с литературой, а внешность. И ум, конечно. Внешность — имеется, не то что у этих зубрилок. И ума хватает. Славка вон не зря ее среди всех девчонок выделил.

Нравился он ей, Славка этот. Ох и нравился! Высокий, мускулистый, наглый. А красивый — вылитый Ален Делон. На танцах всегда приглашал ее, девки все завидовали, даже старше нее. Потом до интернатовского общежития провожал. Лапал, конечно. Целовались. Но большего Нина не позволяла — хотя и влюбленная была в Славку по уши. Мечтала, потом, как он отслужит в армии, замуж за него выйти.

Дура наивная! Вот кто дурой оказалась, а не одноклассницы.

Повестка в армию Славке почему-то пришла летом, а не весной — по спецнабору призвали. Отвальная, всё как положено, музыка, портвейн рекой. Нина пить отказывалась — никогда до этого не пила. Шампанское в Новый год — не в счет. Когда вышли с ним на улицу, подышать воздухом, Славка уговорил-таки девчонку глотнуть немного из бутылки, прихваченной с собой, — за то, чтобы служба у него легко прошла. Нина выпила, потом еще раз… И — провал. Очнулась от боли в промежности, на грязном матрасе, брошенном прямо на земляной пол в полутемном подвале. Голая. Рядом — Славка стоит, улыбается и парням двум, дружкам своим, сидящим тут же, на ящиках, с удивлением бросает:

— Надо же, целкой оказалась. Я-то думал, так — ломается, цену себе набивает. А ядреная, сучка! Парни, подходи, пока в себя не пришла. Толян, налей-ка ей еще.

Нина попыталась встать, прикрывая руками груди, но свалилась — ноги подкашивались, а в голове стоял гул. Толян с Сергеем насильно влили ей в рот спиртного. Сопротивляться не было сил.

Что было дальше — Нина помнит смутно. Только боль, отвращение и тошнота…

Под утро Славка сам помог ей одеться, вывел на улицу. Толяна с Сергеем уже не было. На прощание Славка сказал:

— Вякнешь кому, парни и с твоей слепошарой сестрицей то же самое сделают. Да тебе и не поверит никто — ты же — сучка!

И, будто оправдываясь:

— А нечего было задницей вертеть да сиськи свои выставлять напоказ, сидела бы дома, дура, да географию учила… — плюнул, развернулся и пошел к своему дому.

А Нина… Девушка проулками, задами огородов, опасаясь, что ее увидят, шла к реке. Там вошла в воду — прямо в платье и босоножках, дошла до глубины и… поплыла. Выбралась на песчаный берег островка посредине реки. Села, обхватив колени руками. Над рекой стоял туман, от воды шел пар, вставало солнце. И Нину трясло — от утренней прохлады, мокрой одежды и внутренней дрожи. В горле стоял ком, но слез не было. Так и сидела у воды, мокрая, дрожащая, с сухими пылающими глазами…

Когда через месяц поняла, что беременна, даже не испугалась. Ей было уже все равно. Жизнь, казалось ей, закончилась там, в том грязном подвале. Она не стала рассказывать, что с ней случилось, никому. Мать не поняла бы, сказала б, что сама виновата. А отец... Ему и признаться в таком стыдно. Да что он сделает?

Когда стало заметно живот, отец, так и не узнав от дочери, от кого беременна, стал сам расспрашивать парней и девчонок в райцентре. Ну, девки, понятное дело, рады были, что эту гордячку так наказали. А парни, Толян с Серым, встретили отца и рассказали ему, что, мол, Нинка первая на шею всем парням вешалась, спала с кем ни попадя, и сама не знает, от кого беременна.

Отец им поверил. Вернулся из райцентра чернее тучи, зашел в комнату дочери и сказал, как ударил:

— Шлюха!

Нина хотела возразить, рассказать, как было, что не виновата она, но отец и слушать не стал. Только повторил:

— Шлюха! — и хлопнул дверью.

Это было последнее, что она услышала от него.

Нина не смогла простить этого отцу. Даже потом, после его смерти.

Делать аборт было поздно. Но Нина уже решила: ребенка всё равно не возьмет, оставит в роддоме.

Потом роды, уговоры матери не оставлять ребенка.

Боже, да она не смогла бы на руки его взять!

Кормить отказалась сразу. Когда приносили детей, уходила в коридор. Нина дождаться не могла, когда выпишут. Готова была в окно убежать, только бы не видеть этих счастливых сюсюкающих мамочек: «Утеньки-путеньки, какие глазки! А носик… Как на папочку похож…»

На Нинку с презрением смотрели, знали, что отказную написала.

Потом в город уехала, на фабрику устроилась. Первое время у тети Паши, сестры отца, жила, пока место в общежитии не выделили. Тетка кормила ее, ни о чем не расспрашивала. Видела, девчонке и так худо, перенесла что-то такое, что ее пожалеть надо, а не упрекать.

Нина благодарна была тетке, что в душу не лезла. Ну, и что кормила, конечно. Потом, с первой же получки, пришла к ней с большим тортом. Они пили чай, тетка Паша рассказывала смешные истории из своей длинной жизни, и Нина даже улыбалась, хотя, казалось, забыла навсегда, как это делается. У Прасковьи Андреевны отлегло от сердца: «Ну, всё, теперь жить будет, раз улыбается. Только зарубка в душе и останется. Да и та затянется с годами. Время — лечит…»

Когда от ТЕХ воспоминаний не саднило уже внутри так, как год назад, узнала от той же тети Паши, что ее «родители на старости лет сошли с ума — усыновили какого-то мальчонку». Поняла сразу — какого. «Ну, зачем, зачем они это сделали? Кто их просил?»

Тетя Паша, будто услышав Нинины вопросы, ответила:

— Нинуль, Таня — далеко, ты к родителям не ездишь — уж не знаю, что у вас там приключилось. Вот они и взяли мальца, чтобы пустоту заполнить. Так, наверное. Ты бы съездила, глянула на братца названого.

Нину аж передернуло: надо же — «названый братец». Нет, ни за что!

Но съездить всё же пришлось, через год. Тогда и увидела первый раз своего сына. Неуклюжий, глазастый, уши торчком. То хвостиком за бабкой ходит: «Мама, мама…» То к отцу на руки просится… А потом пошел к ней, глазками луп-луп, и руки тянет.

В груди у Нины екнуло что-то, вдруг захотелось взять малыша на руки. Она даже пошла ему навстречу. Но… в глазах вдруг помутилось, а в голове словно щелкнуло. Она увидела очертания ТОГО подвала, услышала голоса: «Берите ее, парни, она ваша». «Шлюха! Шлюха!» И снова: «Хороша сучка!» Потом плач упавшего ребенка — и потеряла сознание.

Пришла в себя и, не слушая причитавшую около нее мать, собралась и тут же уехала.

В следующий раз появилась дома года через три, на похоронах отца. Вовке тогда пять лет было. Выпила, интересно стало, знает он, что она его мать. Спросила даже, любит он ее или нет. А он смотрит так непонимающе. Да на бабку оглядывается.

А теперь вот, оказывается, придется взять его к себе. Зачем, дура, согласилась. Да мать, как с ножом к горлу, «прокляну да прокляну». Нашла чем пугать… Да делать нечего, пацану всё равно в школу надо.

***

В августе Мария Гавриловна привезла Вовчика к Нине. Та встретила его настороженно, даже не улыбнулась. Показала: для сна — диван, для уроков — общий стол, вещички — на полку в шкаф. Вроде и всё.

Вовка осматривается, всё ему любопытно, весь под новыми впечатлениями. Город, после их маленькой деревни и райцентра, в котором бывал несколько раз, показался большим, шумным. Столько машин сразу Вовка и не видел никогда.

А эта тетя Нина смотрит на него как-то недобро. Ему совсем не хочется здесь оставаться. Но он дал слово маме.

Остался.

А Мария Гавриловна шла по улице на остановку автобуса, и слезы бежали по ее лицу. Шла и ревела, даже люди оглядывались. Жалко было Вовчика так, что сердце вот-вот остановится.

Видела: Нинка не рада сыну, словно стеной отгородилась, холодная, чужая совсем. Как-то Вовчику будет с ней? Ласки от нее вряд ли дождешься, так хоть бы не обижала мальчика.

Не помнит, как до дому добралась. Переступила порог и рухнула — сердце. Хорошо, соседка следом зашла — узнать, как съездила в город. Тут же скорую, те — привели в чувство и — в больницу. Провалялась почти месяц, душой болея за Вовчика. Ведь обещала через неделю приехать, проведать, а сама…

Как выписали — сразу к Нине. Вовчик-то рад, на шею кинулся, обнимает, спрашивает, отчего так долго не приезжала, ведь обещала. А как узнал, что болела, с укором, исподлобья на Нину глянул: почему не сказала, почему в больницу к маме не ездили. Та только плечами повела, хватает, мол, мне и без того забот. Вот еще ты на мою голову свалился…

Марии Гавриловне сразу же захотелось забрать Вовчика домой, а там — будь что будет… Но одернула себя: а как же школа? Неучем останется, что ли? Да и Вова сказал, когда мать вышла из комнаты:

— Мама, ты не плачь, а то снова сердце заболит. Мне тут… хорошо, — пересилил себя. — Я с ребятами подружился во дворе. И учительница в школе добрая.

Вот так и стал Вовчик жить с матерью. Худо ли бедно — потихоньку привыкли друг к другу, притерлись. Вовчик старался не причинять беспокойства тете Нине, старательно учился, уроки делал на продленке. Нина какой-то особой заботой о сыне себя не утруждала. Сама питалась в фабричной столовой, Вовка ел в школе. А на завтрак и ужин обычно бывали бутерброды с дешевой соевой колбасой.

Но Вовка не жаловался. Чего ему недоставало, так это общения, но с тетей Ниной не поговоришь, отмахивалась от него как от назойливой мухи. Или взглядывала с такой холодностью, что Вовка умолкал, напуганный этим хмурым взглядом.

Зато мама слушала рассказы Вовчика о школе, друзьях, удивляясь и ахая, смеясь, радуясь его успехам. Она теперь жила от приезда до приезда Вовчика. Ждала, наготавливала ему его любимых кушаний. Словом, был он светом в окошке в череде долгих ее одиноких дней.

В первый раз Вовчик приехал к ней сам, в неурочный час, когда девять исполнилось. Он был испуган, в слезах:

— Мама, за что она меня? Ребята на улице дразнят меня… подкидышем, что нет у меня папки. Я и спросил у тети Нины… — осекся, — у мамы, кто мой папа. Она очень рассердилась и сказала, что я… ублюдок, — произнес он, запнувшись, — и замахнулась на меня, ударить хотела. А я убежал.

Мария Гавриловна, конечно, возмутилась: как можно такое сказать своему ребенку только за то, что мальчишка захотел узнать об отце.

Поговорила после той истории с Нинкой серьезно, отругала. Та, набычившись, слушала, а в ответ одно: ты ничего не знаешь, ничего не знаешь…

Так и не поняла Мария Гавриловна, о чем это она не знает. Может, чего и не знает, конечно, но, что так с ребенком обращаться нельзя, — знает точно. Так и сказала.

Потом эти внезапные появления Вовчика стали повторяться периодически, по разным поводам, и Мария Гавриловна теперь ложилась спать в тревоге, прислушиваясь, невольно ожидая стука в дверь.

Такого, как этой ночью.

Нет, терпения не осталось, сколько же она еще будет обижать пацана?! Ведь до чего дошло? Вовчик, раньше такой жизнерадостный, замыкаться стал в себе, всё думает о чем-то своем, думает, как старичок какой... И мысли, по всему видать, невеселые, ой невеселые…

Всё, пора поставить уже точку, сказать ей, какая она есть никудышная, без сердца и совести, мать, да и забрать Вовчика домой. Лучше в райцентре будет учиться, а жить в тамошнем интернате. Всё поближе к дому.

***

Решено — сделано.

На следующий день поехала Мария Гавриловна с Вовчиком в город. Нинка оказалась дома, на работу — во вторую смену. Ни «здрасьте», ни «проходите», только сквозь зубы: «Явился!»

Бабушка отправила Вовку погулять: «Ступай, сынок, нам поговорить надо, не для твоих это ушей». Закрыла за ним дверь.

— Нина, вот разъясни мне, может, я, старая глупая женщина, чего не понимаю? За что ты не любишь сына? Что он сделал тебе такого, что ты его обижаешь, руку на него поднимаешь? Я-то ведь знаю, Вовка — золотой ребенок. Не проказник, не лентяй. Шустрый, как и все дети, — так это разве ж беда? Ты вот росла без забот, — Нина хотела что-то возразить. — Нет, ты послушай мать! Всё что ты ни хотела, покупали. По дому помочь — не допроситься было принцессу. Отец любил тебя, баловал без меры, вот и выросла эгоисткой, ни о ком, кроме себя, не думала никогда.

Нина закурила, чего никогда раньше при матери не делала.

Помолчала.

— Любил, говоришь, баловал? — спросила вдруг. — Может, и баловал. Но не любил, если предал, не поверил мне… Я никогда не прощу ему этого.

Мать непонимающе смотрела на дочь: к чему она клонит.

— Помнишь, когда я… забеременела…

Еще бы она не помнила. Чуть тогда с ума не сошла, девке 17, школу еще не закончила, и вдруг брюхатая. Вот стыдоба-то!

— Тогда отец и слушать не стал, почему да от кого. Сделал свой вывод: шалава!

Нина, не докурив сигареты, затушила ее. Машинально взяла другую, но не закурила. Повертела в руках, потом, словно вспомнив что-то, смяла ее так, что табак просыпался на стол.

— А ведь я была девочкой до… ну, до того случая…

Мать слушала молча, не перебивая.

— Помнишь Славку Андреева? Сына Елизаветы Петровны, завуча.

Да, конечно, Мария Гавриловна помнила этого парня. Симпатичный такой, на какого-то артиста похож. Думала еще, вот погибель девичья, скольких дурочек перепортит. Потом его вроде в пьяной драке убили. Жалко было парня, а еще больше — его мать.

— Я любила его. Мне так казалось тогда. Да все девчонки в школе влюблены были в него. А он — меня выбрал. Меня! Я же думала, что и он меня любит. Мечтала, что, когда вернется из армии, поженимся. И до себя не допускала, для него же себя и берегла.

Мать слушала Нину, затаив дыхание.

— Дура, какая же я была наивная дура! — Нина произнесла это жестко, словно не про себя говорила. — Нашла для кого беречь невинность! Отблагодарил за преданность, нечего сказать…

Мария Гавриловна начала догадываться, о чем это дочь, но боялась поверить.

— Да, да… именно Андреев да еще два его дружка тогда меня… в подвале… А Славка потом еще и пригрозил: мол, расскажу если кому, они и с Танькой то же сделают…

Мать все еще не верила. Может, сама согласилась? Ну не мог сын такой уважаемой женщины, завуча, пойти на такое.

— Да как же это случилось? Когда?

— На отвальной Славкиной… Он опоил меня, добавил какой-то гадости. А может, просто подмешал водки в вино. Много ли мне надо было? Я ведь не пила тогда совсем.

Нина замолчала, а мать ждала продолжения рассказа дочери.

— Я жить не хотела, думала, утоплюсь. Но… живу, как видишь.

Нина сидела с неестественно прямой спиной, глядя задумчиво в окно. Там, во дворе, шелестел желтыми солнечными листьями раскидистый клен. Плыли, гонимые ветром, облака. Сочные краски осени были гармоничны и спокойны.

— Когда поняла, что беременна, не знала, что делать, с кем посоветоваться. Девчонки меня ненавидели. Парни — считали шалавой. Ты не поняла бы, хоть и мать. У нас же, мама, не Танька слепая, а ты. Живешь, словно сквозь розовые очки на свет смотришь. Все для тебя хорошие. «Если к людям с добром, то и они к тебе так же»… Как же, теперь говорят по-другому: не делай добра, не наживешь и зла.

Ну, пришла бы я к тебе. И что? Уверена, ты бы сказала, что я сама виновата, что не с тем гуляла. И заставила бы сделать аборт.

А Мария Гавриловна вспомнила: тогда ведь так и подумала про дочь — сама, мол, виновата, вертихвостка. «Верно говорят: не суди, да не судим будешь! А я — осудила…»

— А отец… Он поверил брехне обо мне, сплетням.

Закурила снова.

— Я, когда смотрю на Вовку, вижу всегда тот подвал, тех уродов, что жизнь мою сломали. Мне кажется, он на всех троих похож. Мне выть хочется, крушить всё, а Вовку… порой придушить его охота. Не могу я его полюбить, мама, не-мо-гу! — произнесла она по слогам, громко и протяжно. — Это все равно, что полюбить тех ублюдков…

— Нина, но разве Вовка виноват… — начала мать, но тут за дверью раздался грохот упавшего таза, потом топот ног и стук хлопнувшей двери.

Мать с дочерью переглянулись.

Вовчик! Он слышал разговор. Что он услышал? Видимо, достаточно, что стремглав бросился вон.

Нинка выскочила на улицу — в легком халате, тапках. Следом за ней, держась за грудь, тяжело дыша, Мария Гавриловна.

— Вовчик, сынок! — кричала она вслед внуку. — Остановись! Куда ты?

Но мальчишка мчался вперед, не разбирая дороги, не видя ни домов, ни людей, не зная, куда бежать, зачем…

Бежал, а в голове стучало: ублюдок, ублюдок…

А позади голоса матери и Нины: «Вовчик! Вовка!»

Река, словно ожидая его, вынесла навстречу ему свое полноводное стылое тело. Он добежал до моста, до самой его середины, стал подниматься на перила. Ветер рвал его курточку, свистел в ушах, унося крики: «Вовка, не надо! Сынок, остановись!»

Нина, словно безумная, бежала босая, полы халата и распущенные волосы трепал ветер. Она старалась не терять из виду Вовку, который уже добрался до моста, и, неверующая, молила: «Спаси моего сына! Спаси, если ты есть!»

А Мария Гавриловна давно отстала, обессилев, осела прямо на камни от боли, сжимавшей грудь, и только шептала охрипшим от крика голосом:

— Вовчик… сынок… не надо…

Мальчишка почти вскарабкался на самый верх высоких перил, встал на них, держась за толстый металлический трос, и замер там.

Нина взбежала, наконец, на мост, задыхаясь от бега.

Когда мальчишка забрался на перила, она закричала:

— Вовка, сынок, не надо! Не смей!

Вовчик, стоя на решетке ограждения моста, посмотрел назад — на подбегавшую босую мать, бабушку, которая сидела на берегу, на деревья и дома, выпрямился, не отпуская железного троса из рук. В мозгу пульсировало: «Ублюдок! Не могу я его полюбить…» Он глянул на бурлящую под мостом воду, услышал испугавшее его «не смей», резко оглянулся и, не удержавшись, сорвался вниз… Он падал, беспорядочно размахивая руками и ногами, словно стараясь ухватиться… за воздух, а ветер разнес по реке его крик:

— Ма-ма!..

Нина — на миг — оцепенела. Она словно увидела замедленные кадры: мальчик на мосту, прощальный взгляд, падение и крик. Но уже через мгновенье сама залезла на перила и… прыгнула следом:

— Вовка, держись!
0
13:36
904
Нет комментариев. Ваш будет первым!