Издать книгу

Жулькины дети

Жулькины дети
Поет сверчок, проснулся только-только и скрипит, привечая раннюю весну, как несмазанная дверь. Стучат колеса по шпалам, гудят мелькающие окнами поезда: то тоненько-тоненько, то воют как твари опасные из кошмаров – гулко, низко, утробно. Рычание вырывается из пасти, переходит в вой. Если кругляш луны вой этот услышит – никакие твари ночные не доберутся, не дернут щеколду калитки, не проникнут во двор, не просочатся сквозь прутья забора. Калитка старая, ненадежная, и забор весь покосился, иссох – короедами побитые доски растрескались и осыпаются мелко на землю синей краской.

Загорается свет в окне и дребезжит стекло. Толик не знает, что надо выть, чтобы Луна услышала, и стучит теперь, потому что проснулся. Толик спит чутко. Раньше не стучал, а теперь встает и стучит, выть мешает.

Зубы еще острые – собирателей металла отпугнут и воришек развернут, пусть только сунутся. Иногда лаем зальешься у калитки, воры бегут, во двор не заходят. А вот от тварей страшных только луна спасет. Толик не знает этого, и стучит, стучит, стучит.

– Жуля, замолкни, кому говорят! – не знает, глупый, что надо луне петь, чтоб обошлось.

Зубы острые, но тело тяжелое, грузное, к земле тянет, к подстилке, и лапы дрожат – не побегаешь: внутри шевелятся, щекочутся дети. Надо защищать детей и Толика от тварей ночных, страшных: ни забор им не страшен, ни ржавая щеколда.

Открывается дверь, шаркает Толик пятками тапок.

– Ну, чего расшумелась, спать не даешь? – садится рядом и пахнет, пахнет, родным и самым важным пахнет: стертыми задниками тапок, и газетой утренней, и отваром цикория с сахаром, опилками пахнет и чернилами.

И гладит. Голову гладит, за ушами чешет, колтун между пальцев катает – срезать всё собирается, да забывает. И хорошо – ножницы большие, ими только ветки стричь, а не уши. Глаза у него сонные, невидящие, руки трясутся – сразу и не разберешь, лупит или гладит. Крестец чешет, и хвост поджимается, и нравится и не нравится – и приятно, и как блохи щиплются, нужно выкусывать там, чтоб проверить.

Толик вечером в газетке клеточки заполнял, чернила въелись в пальцы. Раньше он пах едко – спиртом и кровью. Приходил ночью и как ни мылся, как ни терся кусочком пахучего коричневого мыла, приставучий запах не отступал.

А только листья начали желтеть и падать, и хрустеть под лапами, Толик уходить из дому перестал. Спит теперь много – ночью и днем, но чутко. И лает хрипло, аж заходится. Только не понять на кого – идет, сгорбленный, остановится, за грудь схватится, и давай рычать в пустоту, хрипеть, гавкать, как сухая палка трещит.

– Давай спать, подруга, – поднимется Толик, шатается и плетется в дом.

Ночь полна шорохов, запахов и тварей. Нужно выть.

***

Не так страшны твари ночные, незримые, как Клавдия. Клавдию гоню, лаю, скачу вокруг, но цепь не дает, душит и вместо бравого рокота вырывается жалкий хрип.

– Нельзя, нельзя! Жуля, фу! Свои! – шаркает Толик.

Клавдия вхожа в дом. Пахнет кислым, и запах с собой не забирает, когда уходит. Так и стоит он колом посреди двора. Лаю, лаю на него, гоню его, пока не развеется, не растворится, не исчезнет вслед за своей хозяйкой.

Стоит посреди двора, шуршит пакетами, гремит судочками. В пакетах еда, но пахнет кислятиной, как вся Клавдия.

Топает ногой, пока Толик не видит, цыкает золотым зубом. Нужно лезть под гору шифера, прятаться, моститься в норе, и хвоста не показывать. Рычу оттуда, чтоб не подходила.

– К заведующему сходи, Толя! Что ты как дурак?

– Почему дурак-то сразу? – Толик выставляет руки вперед, пальцы его дрожат, и воздух хватает ртом. – Почему же дурак? – хрипит он. – Не хочу просить.

– Ты с ними двадцать лет отпахал! – гремит Клавдия. – Ночными дежурствами менялся с детными этими! Вся больница на тебе держалась! Взяток не брал! Ему несли, несли… А то не взятки были, а благодарность! А теперь кому ты нужен, работничек? Ни семьи, ни детей, ни копейки денег, ничего…

Толик скрещивает руки на груди, закрывается, качается на пятках, сдерживая кашель. Кашель поднимается к гортани, клокочет, но Толик не лает, только подергивается, стискивая губы в полоску.

Выползаю из-под шифера, щебенка подушечки скребет, круглый живот царапает, цепь звенит, натягивается и душит, горло сдавливает. Толик никогда не лает на Клавдию, а я лаю. Звонко, лапами землю рою, когти стачиваю, но не сдвигаюсь с места – не пускает цепь, не дает дотянуться до прокисшей старухи.

– Они и так скинулись, когда я уходил, – оправдывается Толик, руками разводит. – Сама знаешь, какие зарплаты у наших…

– Пусть хоть путевку в санаторий достанут, – плюет Клавдия желтой слизью под ноги. – Иди к заведующему, или я сама пойду!

Топчется Толик, мнется, руки то в карманы штанов сунет, то вынет и хрустит пальцами. Наступает Клавдия, пасть открывает и рычит, ворчит на него, гремит судочками в пакетах, потрясает сморщенным кулаком.

– В банке отвар спорыша. Надька собирала, сушила сама. И ты сходи насуши, под забором его растет тьма-тьмущая. Говорят, Ленька пил спорыш и вылечился. И ты пей. И вон, – кивает на огородик, – крыжовник оббери, и завари листья. По две ложки надо перед едой…

Пакеты опускает на землю. Перестукиваются внутри крышки судков.

– Капуста, слышала, тоже хорошо. Я квашенной принесла. Судочки помоешь, отдашь, – бросает Клавдия и уходит. Только запах тянется за ней липкой паутиной, черным облаком, забивается во все щели, прячась от ветра, чтоб остаться тут навсегда.

Нужно гнать его, гнать. Из каждой ямки, ложбинки и щербины выковырять и выдворить.

– Я таблетки принимаю, – тихо кашляет Толик вслед.

Забирает пакеты и уходит в дом. Если там котлетки – поделится. И вермишель отдаст, не любит ее. И я б не ела – кислятиной пахнет, Клавдией, но дети тянут изнутри, ворочаются, и давлюсь, не жую, глотаю слипшихся промасленных червяков-макаронин. Внутри становится сыто и тепло.

***

Клавдия гремит кастрюлями на кухоньке. Дверь настежь распахнута, изнутри пар клубами прет, мясом пахнет на всю округу. За забором мечется соседский Барс, слюной исходит, скулит. Котлеты, значит.

Толик теперь котлетами не делится – Клавдия не разрешает. Спит он еще дольше обычного. Редко выходит на крыльцо, сгибается и сипло лает с присвистом, и во сне, бывает, брешет, ворочается, скрипит кроватными пружинами.

В миску старуха сливает все, что от готовки осталось. Уныло плавает в жидком бульоне картофельная шкурка, тонут свекольные ошметки, и только кружится на поверхности лузга от семечек.

Дети толкутся, шебуршатся внутри. И я ем.

***

Снег везде сошел, и закончилась слякоть. Подсохла земля, распустились почки, зазеленели листья. Утки вернулись к озеру, нет-нет, да и пролетят стрелкой в посветлевшем небе.

Зазвенели крыльями разбуженные жуки и стрекозы.

Злые осы подсаживаются на краешек миски, пьют оттуда, полосатым пузом с торчащим острием жала подергивают.

Клацаю зубами, клыком проезжаю по прозрачному крылу, но оса уходит вверх, дрожит недовольно. А нечего тут летать, где дети.

Дети вышли на свет ранним утром. Скрюченные, как изюм из булок, которые Клавдия ест и не угощает никогда, мокрые. Пришлось вылизывать досуха. Спрятаны дети в дырке под шифером.

Толик выйдет – покажу детей.

***

Переехали в коробку под столом в кухне. Клавдия руками махала, визжала, лаяла дурниной, но сдалась. Даже одеяло притащила из сарая – раньше им картошку накрывали, а теперь в нем дети копошатся.

Детей-то ей показывать не собиралась, но Толик радовался, радовался и позвал. Клавдия губы растянула – оскалилась, глазами заблестела и лапищу в нору сунула. Зубы у меня сами собой клацнули, прицепится ее кислятина к детям – не прогонишь. Дети пока теплой соломой и молоком пахнут.

Толя во двор перестал выходить, а к нам под стол часто заглядывает, втихую от Клавдии котлеты приносит. Сам не ест, сохраняет мне, чтоб детям молоко было. Худой, как кость стал. Глаза впали, лицо серое, душок сухой травы за ним тянется. Задники тапок совсем истерлись, и Толик их ножницами размягчил, подправил – теперь там две дырки на пятках, и шаркает он еще больше, чтобы их посреди коридора не терять.

Тени бродят по двору, но в доме не страшно, в дом твари ночные не проберутся. А если влезть попробуют, на пороге перехвачу – тут близко до двери.

Дети копошатся под боком. Четверо их. Трое на отца похожи – черные с подпалинами, на длинных лапах будут. Один – на меня: за ушами пух пробивается, шерстка мокрого песка цветом, а сам короткий, мельче других. Пищат, носами в живот тыкаются, отталкивают друг друга, что иногда и рыкнуть приходится. Только тихо, чтоб Толика не разбудить. А еще хуже – Клавдию.

Тварей ночных можно прогнать, Клавдию – не изжить.

Язык шустро облизывает сытых детей. Хоть бы не передавить их во сне.

***

Дети переворачивают коробку, тыкаются в миску – Толик котлетки меленько крошит. Глаза мутные еще, но все видят. Клавдия рычит, что заняли весь пол, и надо нас в дыру под шифер выселять, а Толик не дает. Ему понравились дети. Сядет на корточки рядом с коробкой, чешет за ухом и говорит:

– Славные у тебя дети, Жуля. Этого себе оставим, – тычет пальцем в мальчишку с подпалинами, – а остальных я девочкам из неотложки раздам. Будем ходить в гости, навещать их.

Толику детей гладить можно. Иногда разрешаю присматривать за ними, когда Клавдия на рынок идет. Скрипнет калиткой – я за ней. Похожу по базару, людей чужих много: костью, бывает, угостят. Если везет – кость несу на пустырь, там грызу. Пока не обмусолю до твердого, белого, все прожилки не сниму, пока хрящи не обглодаю.

Воздух весенний ударяет в голову – можно бежать, чтоб клубы земли из-под лап, чтоб толстых перепелок вспугнуть. Живот сдулся, больше не мешает. Трава вокруг сочная, высокая. Края у нее острые, но надо жевать.

***

Клавдия на кухне яйца в кастрюлю кладет белые, а выуживает коричневые. Луковую шелуху сквозняк гоняет по полу.

– Праздник светлый, – бормочет Клавдия, отправляя в духовку обернутое бумагой тесто с изюмом. – Светлый праздник… Спаси Господи…

Толик много лает, с тахты давно не вставал. Захожу к нему, и хвост опускается от жалости – лижу щеки, брови, куда достану. Толик ладонями прикрывается, отворачивается:

– Иди, Жуля, иди… – шелестит.

Дети ползают во дворе. Клавдия их с одеялом вынесла, чтоб под ногами не мешались.

По всем языком прошлась, теперь у калитки канючу, ною, чтоб выпустили – воздух тяжелый тревожит, и припрятанная в земле на пустыре кость манит, зовет – пришла пора ее вырыть и сгрызть.

Клавдия шамкает недовольно, шаркает Толиными калошами, но щеколду дергает, толкает калитку. Протискиваюсь в щелку – и нет меня, попробуй догони.

***

Дома окна не горят. Калитка заперта. Дети внутри – нужно скулить, выть, пока не впустят, не задребезжит стекло, и Толик, ругаясь и шаркая тапками без задников, не отопрет дверь. Рою землю под забором и вою, вою. Твари ночные спускаются на землю, а ночь безлунная – кругляш желтый закатился за тучи, не видать его, – только и остается, что скулить и копать проход у забора. Твари ночные шастают, задевают ощетинившуюся холку, от того она ершится и дыбом становится – страшно.

Не идет Толик, только с тахты лает хрипло. Не слышно детей – ни писка, ни копошения. Значит, их Клавдия в дом забрала.

Как я Толика с детьми защищать буду, если внутрь не попасть? Нужно рыть, рыть, рыть. Клавдия злющая, но сама не справится. Вою громко, отчаянно, чтоб луна вышла из-за туч, чтоб тварей прогнала.

Луны нет.

***

Толик спит беспокойно, вертится, хрипит. Внутри у него клокочет и рвется наружу кашель. Клавдия шкварчит котлетами на сковороде. Коробку из-под стола вынесла, собрала, сложила. Одеяло в сарай уволокла.

Хожу по двору – детей ищу. Обрывается запах, сменяется кислятиной и кровью – Клавдия птицу с базара принесла, потрошила на заднем дворе.

Протискиваюсь в большую комнату. Где дети? – тыкаюсь Толику носом в щеку. Толик открывает глаза, они у него красные, как у кроликов соседских.

– Чего тебе, Жулёк? – встает, ногами в тапки ныряет. – Сейчас Клаву попрошу, покормит…

Котлеты ждут на тарелке. Клавдия уже сидит за столом, суп хлебает с хлебом вприкуску.

– Садись, Толь. Обедать будем.

Толик включает воду, под тонкой струйкой руки трет:

– А мне чего супа не насыпала?

– Скис, я себе прокипятила, – вымакивает Клавдия хлебом миску, жует. – А тебе вот, свежего…

– Котлет себе положи, – Толик садится, ковыряет вилкой мясо.

– Пост.

Клавдия встает, и миску относит в мойку. Толик крутит котлетку по тарелке, откалывает половину и под стол незаметно бросает, по сторонам оглядывается: увидит старуха – лаем зайдется, не успокоишь.

Мясо пахнет, но пахнет не так. Живот сводит, крутит, слюна течет, капает, а в пасть не лезет. Толкаю Толика носом в ногу – пошли детей искать, одна не могу. Ты большой, ты умный, ты детей найдешь.

– Вкус странный, две съел и все никак не распробую, – вилка звенит о край тарелки, Толик кривится, – это что, индюший фарш?

На тарелке сиротливо жмется последняя котлета.

– Ты ешь, ешь! – Клавдия обдает посуду кипятком в железном тазике. – Добавки подложить? Это нормальное мясо, для таких, как ты специально.

Что-то нехорошее, злое висит в воздухе. Висит и треснет вот-вот, и прольется на всех нас: и на Толика, и на Клавдию, и на меня. Толик приподнимает клеенку, заглядывает под стол – там я одна сижу.

– Дура! Ополоумевшая! Белены объелась?! – табуретка падает и больно прищемляет хвост.

Звенит тарелка, разлетается осколками по кухне. Клавдия воет, закрывает голову руками, причитает. Ничего не понимаю, кручусь, выкусываю хвост и подвываю.

– Не ругайся, Толенька… нельзя ругаться – праздник светлый… Нельзя, Толенька…

– Ты что натворила? – Толик белеет, только глаза горят. – Что натворила, дура старая? Как рука только поднялась?!

– Я ж как лучше, как лучше… – Клавдия увлекает его под руку, уводит в большую комнату, помогает на тахту лечь. – Надо кушать, сказали – помочь должно, ты только не нервничай.

Толик к стене отворачивается:

– Клава, я двадцать лет врачом проработал. Зря ты, – сипит он, одеяло натягивает до ушей, сотрясается и кашлем заходится.

Мечусь, страшно подойти – вдруг на меня лает. Иду за Клавдией в кухню. Тычусь носом – может, ты моих детей видела? Наклоняется, треплет за ухом. Руки у нее сухие, как краска на заборе растрескавшиеся.

– Дурная собака, много ты понимаешь?

Кислятина перебивает все запахи – и масла для жарки, и потрохов птичьих, но один слышен точно. Остался на кончиках пальцев, спрятался в трещинках, притаился за заусенцами. Знает она, где дети. Знает, и молчит.

– Чего мельтешишь? Тихо, ну! – Клавдия пакует в корзину запеченное с изюмом тесто, смазанное белой глазурью. Прячет под расшитое полотенчико коричневые яйца и кольцо колбасы.

Не отхожу от Клавдии. Хвостом иду за ней. Она сбрасывает Толины калоши у порога, натягивает сапоги с блестяшкой на боку. Повязывает косынку на белые волосы, а сама на корзину поглядывает, чтоб я колбасу не стащила.

Где дети? Куда детей моих подевала?

Проходим соседские дворы. Темнеет рано, на небе загораются звезды, и выплывает круглая луна.

Дальние дворы нужно прошмыгнуть быстро – там чужие собаки, незнакомые, брешут сильно, когда мимо бежишь.

На дороге машин нет, только дед на велосипеде проезжает, звенит в звоночек. Так и подмывает побежать за ним, захлебнуться лаем, схватиться за штанину.

Где дети?

Догоняю Клавдию у пустыря. Бузина расцвела, запах тонкий и сладкий, до самой дороги разлился. За бузиной купол церкви виднеется. Днем солнце отражается на нем, глаза слепит. Вечером он серый, как все кругом. Дорожка протоптана, люди обходить не любят, срезают по высокой траве, так и норовят на хвост наступить, если зазеваешься.

Клавдия оборачивается. Лицо у нее серое, землистое, страшное. Рот кривит, воет зло, ногой топает. Палку хватает, замахивается, но не опускает, ждет.

Отбегаю назад. Лапы вязнут в жиже – грозы прошли, размыли тропинку в болото.

Звенят кузнечики, и никого вокруг. Бежит Клавдия, корзину придерживает, купола высматривает. Лаю, захлебываюсь, мчу за ней.

Где дети? Куда дела?

Останавливается, взмахивает палкой снова. В ответ шерсть на холке вздымается, ершится. Губу поднимаю – скалюсь. Кусну, вгрызусь, если детей не отдашь. Боится Клавдия, к кислятине примешивается еще один запах – липким страхом пахнет. Палку крутит в руках, угрожает, кулаком машет, а сама спиной вперед пробирается, белее белого стала.

На шерсти комьями грязь висит, лапы все труднее доставать из вязкой жижи. Чвакает сапогами Клавдия, пятится, бранится. Корягу за спиной не видит – и катятся по траве коричневые яички, тонет в грязи колбаса.

Ползет Клавдия, дергается, а я лаю. Ноги погружаются в черную жижу по щиколотки, потом по колено, пропадает в грязи блестяшка сапог. Клавдия машет руками, цепляется за траву, вырывает ее пучками, сама уже по пояс в болоте. А я лаю, лаю.

Где дети?

Клавдия не кричит, зверем воет. Где дети? Где? Я лаю, пока увязает старуха по горло, пока не скрывается белая макушка под черной вязкой жижей, лаю, пока не перестанет пузыриться грязь, пока не растечется лужей, будто так и было, будто Клавдии никогда и не было. Я лаю, лаю, лаю и лай мой громче, чем звон колоколов в церкви, лай смешивается с ним и летит над домами до самой луны.
+7
12:13
1082
Нет комментариев. Ваш будет первым!