Голосование
Самое творческое время дня?

Напишите какое для вас самое творческое время дня.

Маяковский в первой олимпиаде футуристов. Часть 1

Автор:
Баян Вадим
Маяковский в первой олимпиаде футуристов. Часть 1
ПЕРВАЯ ОЛИМПИАДА РУССКИХ ФУТУРИСТОВ

Воспоминания Вадима Баяна посвящены одной из самых интересных, можно сказать, авантюрных страниц истории русского футуризма — турне по городам России в конце 1913 — начале 1914 гг. Это было время расцвета движения. После скандальных диспутов, выставок и премьеры спектаклей «Первых в мире футуристов театра», состоявшейся в первых числах декабря 1913 года в Петербурге, футуристы отправились из поверженных столиц на завоевание провинций. Некоторый опыт таких выступлений был у Игоря Северянина. К нему и обратился начинающий поэт-эгофутурист Вадим Баян с предложением устроить поэтические вечера на своей родине, в Крыму. Состоявшиеся в Симферополе, Севастополе, Керчи гастроли получили название Олимпиады российского футуризма.

Отличительной особенностью Олимпиады стало прежде всего объединение, хотя и на короткий срок, литературных соперников — кубофутуристов Владимира Маяковского и Давида Бурлюка с эгофутуристами Игорем Северяниным, Вадимом Баяном, Иваном Игнатьевым. Правда, Игнатьев не приехал, и его доклад «Великая футурналья» на каждом вечере произносил Давид Бурлюк, а в конце турне пришло известие о внезапном самоубийстве поэта. События тех дней запечатлелись в воспоминаниях Давида Бурлюка, в поэме Игоря Северянина «Колокола собора чувств», но рассказ Вадима Баяна существенно шире и подробнее других известных нам источников. Кроме того, в этом повествовании отразилось в полной мере своеобразие личности мемуариста.

Вадим Баян — псевдоним Владимира Ивановича Сидорова (1880 — 1966). Довольно поздно, в 28 лет, дебютировавший в симферопольской газете «Тавричанин», Вадим Баян стремился достичь известности, завязать знакомства в писательской среде. В 1910 году он посетил Петербург, слушал лекции по философии и естественным наукам. Вернувшись в Крым, он начал переписываться с Ф.Сологубом, Т.Щепкиной-Куперник, И.Северяниным. Известный критик И.Ясинский отзывался о подготовленной Вадимом Баяном книге достаточно ободряюще: «…у вас слова издают звон, хотя вы и прибегаете от времени до времени к сочинению таких словечек, как «пьянь», «аль», как «океание» и т.п. …В ваших стихотворениях слишком много опьянения будуарной эротикой и эротикой отдельных кабинетов». Это письмо вместе с предисловием И.Северянина автор поместил в напечатанной на собственные средства в издательстве М.О.Вольфа книге «Лирический поток. Лирионетты и баркароллы». Позднее Северянин объяснял свое согласие дать предисловие исключительно коммерческими соображениями: «Я написал ровно пять издевательских строк. Гонорар — 125 руб.»

Финансовая сторона во многом определила и успех Олимпиады, инициатором которой выступил Баян, или Селим Буян, как называл его Северянин в «Колоколах собора чувств». Быкообразный, но добродушный дилетант, «во фраке с лентой голубой вокруг жилета, точно ватой подбитый весь», он пригласил столичных «искусников» и старался как только мог обеспечить им радушный прием. По словам Северянина,

Живем совсем как борова:

Едим весь день с утра до ночи,

По горло сыты, сыты очень;

Вокруг съедобные слова:

«Еще котлеток пять? Ветчинки?

Пол-окорочка?..»

Гости не стесняли себя, и, поселившись в отеле, Маяковский внушал Северянину: «Чего ты стыдишься? Требуй заморозить бутылку, требуй коньяк, икру и проч.» Сам он, получив аванс, сменил бедную синюю блузу и галстук-самовяз на розовый смокинг с черными атлаcными отворотами, купил трость.

Первое выступление в Симферополе увенчалось успехом:

Игнатьев должен был доклад

Прочесть о новом направленье,

А мы — стихи, и в заключенье

Буян решил свой мармелад

Дать на десерт: «лирионетты»

И «баркароллы», как стихи

Свои он называл: лихи

Провинциальные поэты…

Однако вскоре стало ясно, что гастроли не принесут прибыли. Тогда Баян, «много тысяч в своем убавив кошельке», не выдержал роли мецената и, стесняясь, попробовал указать поэтам на их расточительность. В ответ Маяковский возмутился: «Всякий труд должен быть, милсдарь, оплачен, а разве не труд — тянуть за уши в литературу людей бездарных? Вы же, голубчик, скажем открыто, талантом не сияете… У нас с вами не дружба, а сделка… И потому одно из двух: или вы, осознав, отбросьте вашу мелкобуржуазную жадность, или убирайтесь ко всем чертям!» В результате группа распалась. Маяковский с Бурлюком и Каменским отправились в Одессу, а Северянин, Вадим Баян, Шамардина и Ховин составили новую программу. Но несмотря на скорый конец Олимпиады российских футуристов, Вадим Баян нашел известность и славу — один из почитателей его таланта, некто Сухомлинов, построил в Симферополе кинотеатр «Баян».

Оставшись в Крыму во время революции и гражданской войны, Вадим Баян создал литературное объединение, помогал молодым поэтам, в том числе, будущему «монпарнасскому царевичу» Борису Поплавскому. В Ялте тот впервые выступил со стихами, два из них В.Баян включил в свою книгу «Радио» (изд. «Таран», 1919), куда вошли также его космопоэма «Вселенная на плахе», заметка его сестры Марии Калмыковой и портрет Баяна работы Маяковского. Свои альманахи «Из батареи сердца», «Срубленный поцелуй с губ вселенной» Баян посылал Маяковскому с надписями: «Маяку мира Маяковскому — Баянище», «Великому — великий».

С 1922 года Вадим Баян жил в Москве, писал для художественной самодеятельности, сочинял для молодежи образцы новых «советских обрядов» — вечеринок с играми и танцами, свадеб. Результатом этих трудов явилась книга «Кумачовые гулянки», дважды выходившая в издательстве «Молодая гвардия». Однажды киоскер на Пушкинской площади порадовал поэта: «Сегодня вашу книгу купил сам Маяковский!» Знал бы он, к чему это приведет…

В пьесе Маяковского «Клоп» появился герой, Олег Баян, про которого говорят: «Он — писатель. Чего писал — не знаю, а только знаю, что знаменитый! «Вечорка» про него три раза писала: стихи, говорит, Апухтина за свои продал, а тот как обиделся, опровержение написал. Дураки, говорит, вы, неверно все, — это я у Надсона списал. Кто из них прав — не знаю. Печатать его больше не печатают, а знаменитый он теперь очень — молодежь обучает. Кого стихам, кого пению, кого танцам, кого так… деньги занимать».

Баян протестовал против оскорбительного использования своего псевдонима и 22 июля 1929 года опубликовал в «Литературной газете» «Открытое письмо Маяковскому». В ответном письме на той же странице Маяковский отказался всерьез обсуждать этот казус и предложил Баяну переменить фамилию, если он находит сходство с антипатичным персонажем, а героя его пьесы оставить в покое. Так во второй раз пересеклись их пути.

В 30-е годы Баян отошел от поэзии, писал одноактные пьесы, политические скетчи, конферанс. Сохранилась неопубликованная драма в 5-ти действиях «Пушкин» и тысячестраничный роман о людях советской провинции «Ольга Кораблева». В последние 15 лет он работал художником-оформителем. «Жизнь моя подходит к концу, — писал он в 1958 году. — Но мне обидно уходить в могилу с клеймом вора, наложенным на меня зашифрованной характеристикой Маяковского… Где и у кого я взял хоть одну строчку, когда у меня свои золотые россыпи не хуже, чем у Маяковского?» И все же, несмотря на этот конфликт, подчеркивал свою любовь к Маяковскому: «Он всех нас загипнотизировал до конца наших дней».

Воспоминания «Маяковский в первой олимпиаде футуристов» стали последним, но едва ли не самым значимым произведением Вадима Баяна. Преодолевая обиды и неизбежные разочарования, он донес впечатления о лучших днях молодости живо, без натужного пафоса, которым переполнялись мемуары о «лучшем, талантливейшем…» Возможно поэтому рукопись не была опубликована полностью до настоящего момента и хранилась в РГАЛИ, фонд 2577, и Государственном музее В.В.Маяковского. Печатается по авторизованной машинописи.

Алексей Зименков, Вера Терехина



Вадим Баян

МАЯКОВСКИЙ

В ПЕРВОЙ ОЛИМПИАДЕ ФУТУРИСТОВ

Трехкамерное сердце

«Спешное.

…Я на днях познакомился с поэтом Влад. Влад. Маяковским, и он — гений. Если он выступит на наших вечерах, это будет нечто грандиозное. Предлагаю включить его в нашу группу. Переговорите с устроителем. Телеграфируйте…»

Так писал мне Игорь Северянин из Петербурга в Крым в декабре 1913 года1.

В эту осень футуристы всех разновидностей, без различия направлений, единым фронтом вышли на бой со старым миром искусства, а наиболее активная часть во главе с Игорем Северяниным организовала турне, чтобы громко пронести по городам России свои идеи. По лихорадочному тону письма уже прославленного в то время Северянина и по бешеному вою газетных статей было видно, что в литературу пришел какой-то «небоскреб», который своим появлением повысил температуру общества. В это время Маяковский уже грохотал в Харькове2 и делал наскоки на другие города. Казалось, это двигалась по городам ходячая колокольня, которая гудела на всю Россию. А когда красными галками полетели сообщения о желтой кофте, я вспомнил сухую, красиво отлитую фигуру в оранжевой кофте с черным самовязом, которую всего лишь месяц назад я видел в Петербурге, в Тенишевском зале, на лекции Чуковского «О русских футуристах», всколыхнувшей тогда весь литературный Петербург3. Я сидел во втором ряду как раз позади Маяковского, сидевшего в окружении всех московских футуристов, вплоть до Алексея Крученых, который по просьбе Чуковского для иллюстрации лекции, а может быть просто для удовольствия публики, тут же вместе с Игорем Северяниным выступил со стихами и в заключение живописно стукнулся лбом об стол.

Пожар футуризма охватил всю наиболее взрывчатую литературную молодежь. Хотелось культурной революции и славы… Воспаленные поэты, по мере своих материальных возможностей, метались по стране, жили в поездах всех железных дорог и на страницах всех газет.

Находясь наполовину в Петербурге, штаб-квартиру в то время я имел в Симферополе, где жила моя мать. Организацию турне товарищи возложили на меня, и отправным пунктом нашего литературного похода я эгоистически избрал Симферополь, куда я приехал из Петербурга отдыхать после кипучей работы по подготовке к выходу в свет в издании «Т-ва Вольф» моей книги «Лирический поток».

От предложения Северянина меня залихорадило, тем более что идеолог нашей группы, «директор» «Петербургского глашатая» Иван Игнатьев, который должен был выступать с докладом «Великая футурналия», косвенно уведомил меня о предполагавшемся самоубийстве (в начале декабря он писал «если я умру, память мою почтите вставанием», а 20 января — зарезался). И, конечно, не пополнить группу такой крупной силой, как Маяковский, было бы непростительной ошибкой. <…>

За десять дней до нашего выступления, а именно 28 декабря старого стиля, в 11 часов утра, по прибытии с севера курьерского поезда, у меня в квартире раздался настойчивый звонок и в переднюю бодро вошли два высоких человека: впереди, в черном — Северянин, а за ним весь в коричневом — Маяковский. Черного у него были только глаза да ботинки. Его легкое пальто и круглая шляпа с опущенными полями, а также длинный шарф, живописно окутавший всю нижнюю часть лица до самого носа, вместе были похожи на красиво очерченный футляр, который не хотелось ломать. Но… Маяковский по предложению хозяев быстро распахнул всю свою коричневую «оправу», и перед нами предстала худая с крутыми плечами фигура, которая была одета в бедную, тоненькую синюю блузу с черным самовязом и черные брюки, и на которой положительно не хотелось замечать никаких костюмов, настолько личная сила Маяковского затушевывала недостатки его скромного туалета. Он был похож на Одиссея в рубище. По ту сторону лица таились пороховые погреба новых идей и арсенал невиданного поэтического оружия. В теле Маяковского к этому времени уже не осталось ни одного юношеского атома. С виду это был совершенно развившийся мужчина лет двадцати пяти, хотя на самом деле ему было всего только двадцать. Его тяжелые, как гири, глаза, которые он, казалось, с трудом переваливал с предмета на предмет, дымились гневом отрицания старого мира, и весь он был чрезвычайно колоритен и самоцветен, вернее — был похож на рисунок, который закончен во всех отношениях. В общем, этот человек носил в себе огромный заряд жизненной силы и поистине «трехкамерное сердце», как он сам сказал о себе. Гости наполнили мою квартиру смесью гремучего баса Маяковского с баритональным тенором Северянина, и если Северянин весь излучается лирикой, то за Маяковским нахлынуло целое облако каких-то космических настроений. Маяковский говорил чрезвычайно красочно и без запинок. Во рту этого человека, казалось, был новый язык, а в жилах текла расплавленная медь. Чувствовалось, что именно этот поэт по-настоящему ранит нашу обленившуюся эпоху. Северянин бывал у меня и раньше и чувствовал себя как дома, а Маяковский вообще не знал, что такое «дома» и «не дома», в нем светился тот «гражданин мира», который в проекте у строителей коммунизма. С первой же минуты нашего знакомства мы заговорили на одном языке, а после завтрака, перейдя в мой рабочий кабинет, уже включились в обсуждение повестки текущего дня и программы будущих выступлений. Это историческое совещание по вопросу реорганизации нашего турне носило почти фантастический характер. Наше общее кипение не поддавалось описанию. Перекрестный огонь предложений был неповторим. Мы зарылись в хаосе самых сногсшибательных предложений, — нам предстояло выработать маршрут, очертить облик наших выступлений и создать крепкую группу выступающих. Маяковский, крупно шагая, все время быстро ходил взад и вперед по комнате. Наконец, когда неразбериха предложений достигла апогея, он решил продиктовать:

- Я предлагаю турне переименовать в Первую олимпиаду футуристов и немедленно вызвать Давида Бурлюка.

Он тут же сел за стол и начал составлять основной текст афиши (рукописи Маяковского у меня сохранились, и я содержание предложенной им афиши привожу в точности). Спотыкаясь пером по бумаге, он написал следующее:

«ПЕРВАЯ ОЛИМПИАДА

РОССИЙСКОГО ФУТУРИЗМА

Поведет состязающих<ся>

ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ

II. СОСТЯЗАЮТСЯ

Вадим Баян (стихи)

Игорь Северянин (поэзы)

Давид Бурлюк (стихи)

Владимир Маяковский

(стихи и куски трагедии, шла в Петербурге, театр Комиссаржевской)»

Вслед за афишей он написал бесхозяйственную по размерам телеграмму Бурлюку в Херсон5 и набросал такой грандиозный маршрут, для прохождения которого потребовалось мобилизовать двух устроителей. В маршрут входило двадцать крупнейших городов России, в том числе и обе столицы. В карте поэта скрещивались такие амплитуды, как «Тифлис — Петербург», «Варшава — Саратов». Все предложения Маяковского как организатора Первой олимпиады футуристов были приняты, разработаны и немедленно двинуты в ход. В группу, намеченную нами, из прежней группы, кроме меня и Северянина, был включен только Иван Игнатьев, понравившийся Маяковскому своим выражением: «Неверие — величайшая вера самому себе»6.

Заговор общества

Стоит ли говорить, какой поднялся вой в редакциях местных газет, когда мы распространили по городу свою программу, включив в нее и тезисы доклада Игнатьева о «механическом потомстве», о «дыре Корнея Чуковского» и о «вентиляторе бесконечности»… Газеты уж не раз сообщали о «грозящем нашествии футуристов» и предостерегали публику не ловиться на удочку «этих шарлатанов». Мое чисто случайное невыступление на вечере студентов, где я обещал выступить, они преподносили как факт, характеризующий всех футуристов. Надо сказать, что мнение общества к приезду футуристов «обрабатывалось» всеми находившимися в то время в Симферополе литераторами. Против футуристов в городе профилактически был проведен целый ряд докладов и диспутов, на которых оставалось только решить, какую кличку дать футуризму — «Шарлатанство» или «Желтый дом». Противофутуристические прививки сделались обязанностью словесников всех учебных заведений.

Все это вместе взятое сильнейшим образом поставило нас в оппозицию, а больше всех того, на чьих плечах было больше груза. Выслушав информацию устроителя, Маяковский сказал:

- Чем хуже, тем лучше.

И тут же повернул разговор в сторону прогулочного путешествия по наиболее характерным местам Крыма, чтобы размотать свободное время, которое, казалось, нескончаемой полосой легло между нами и выступлением.

Ялта

В этот год Крым завалило небывалым снегом. Мороз доходил до десяти градусов. Крым, казалось, перелицевался в северный край. Но несмотря на то, что он утратил свой колорит и потерял свою специфичность, поэты неудержимо рванулись в Ялту. Прославленная ласковость этого уголка влекла к себе даже Маяковского. Зарядив себя солидным авансом, взятым под турне, мы решили немедленно осуществить свою поездку. Правда, я предупреждал товарищей о том, что Ялта зимой «не в своей тарелке», но разве их удержишь? В три часа того же дня, переваливая через горы и долины, черный лимузин по белому шоссе чертил исторические зигзаги. Зарываясь носом в сугробы, он пыхтел и рычал, как какое-нибудь чудовище. В гудящей машине рядом со мной сидел Маяковский, клокотавший стихами всех поэтов, а визави в откидном кресле — галантный Северянин. Голос Маяковского, запертый в лимузине и смешанный с гудением автомобиля, казался гудящим откуда-то из космоса. Осколки вдохновения его слились в чудовищный конгломерат и живут в моей памяти поныне, то сверкая, то дымясь, то гудя, как колокол.

Интересная деталь. Когда при отъезде из Симферополя Маяковскому предложили шубу, чтобы он не простудился в своем тоненьком летнем пальто, он категорически отказался:

- У меня трехкамерное сердце: мне даже в Москве не холодно, а в Крыму тем более.

После привала в Алуште, скосившись на Гурзуф и обогнув Аю-Даг, автомобиль вонзился в замороженную Ялту. Непривычный к холоду город свернулся и ушел в свою раковину. На улицах ни души и никаких признаков жизни. Остудившись в нетопленой гостинице (хотя нам лучше было бы обогреться), пошли искать людей, искать впечатлений, но ни людей в полном смысле этого слова, ни общественных мест в Ялте не было. Был только один черствый городской клуб, в котором были, на наш взгляд, какие-то уроды, но и туда нас не пустили, как не членов клуба. Мы насели. Вышел к нам подслеповатый человек с огромной медной цепью на шее, надетой в виде хомута, оказалось, что это старшина клуба. Вцепились в этого старшину, так и так, мол, хотим потолкаться и на ялтинцев посмотреть.

- Мы не можем пропустить в клуб неизвестных людей, — прохрипел подслеповатый старшина.

- Да мы люди очень известные, — возразил Маяковский.

- Вас кто-нибудь здесь знает?

- Нас знает вся Россия, — рассчитывая на культурность старшины, сказал Маяковский.

- Видите ли, хозяин гостиницы «Россия» не является членом нашего клуба, и его рекомендация не может нас удовлетворить, — применяя свой масштаб мышления, ответил ограниченный человек.

Мы прыснули и отвернулись.

- Если тут все такие, то нам тут делать нечего, — вполголоса пробасил нам Маяковский.

А когда мы вышли из калитки на улицу, он «наложил» на Ялту краткую, но выразительную «резолюцию»:

-Скушно, как у эскимоса в желудке.

Щелкать зубами в гостинице мы согласились только до утра, а с наступлением рассвета автомобиль выхватил нас из этой мертвечины и благополучно доставил обратно в Симферополь.

Бахчисарай

Окинув глазом оклеенный нашими анонсами Симферополь, мы устремились в Бахчисарай по железной дороге.

Этот живописный летом белый городок, зажатый между двумя небольшими горами, зимой выглядел таким же банкротом, как и Ялта. Ханский дворец был заперт, а это — почти единственная достопримечательность, которой в то время промышлял Бахчисарай. Единственное место, где можно было «отвести душу», — это шашлычная, но ведь нельзя же все время есть шашлыки! Наперекор всему пошли искать красок этого легендарного уголка, но, обшарив город, ничего не нашли, кроме угнетающей тишины. Редкие прохожие, черневшие как изюминки в ситном, ничего не могли объяснить нам, так как говорили только по-татарски, а мы татарского языка не знали. Нам хотелось завыть. Тогда к вечеру некий одноглазый человек для утешения посоветовал нам осмотреть кладбище, но эта достопримечательность нас не устраивала, так как мы искали красок жизни, а не смерти.

- Давайте удирать из этого склепа! — предложил Маяковский.

Мы согласились, но тут восторжествовало мнение, что. когда удираешь из склепа, то ноги подламываются: бросились на вокзал — ни одного поезда на Симферополь до самого утра, бросились в город — ни одного шофера с автомобилем, — есть либо шофер без автомобиля, либо автомобиль без шофера, словом, все оказалось на зимнем положении. Наконец, в полночь отыскали в постели одного захудалого шофера, у которого был автомобиль, но… не было бензина.

- Достаньте в аптеке бензин — повезу, — сказал он.

Бросились в аптеку. Аптекарь спал мертвецким сном, да и весь Бахчисарай уже переваливал на вторую половину ночи. Мы с Северяниным пришли к заключению, что неудобно будить аптекаря, но Владимир Владимирович возмутился.

- Что значит «неудобно»?!! Скажу, что у меня живот болит, и мне нужна касторка, а заодно и бензину попросим.

Он начал дергать за скобку двери. Дергал бодро, без всякого подхалимства перед спящим человеком. Насмерть перепуганный аптекарь, вышедший к нам в одном белье, был похож на покойника, вставшего из гроба. Стиль «мертвого» Бахчисарая был настолько выдержан, что даже Маяковский не сразу заговорил. Аптекарь, дрожа частью от холода, частью от нашего визита, заявил, что бензину у него только одна бутылка. Мы зашагали на вокзал. Следующей нашей жертвой был дежурный по станции. Маяковский насел на него, как коршун на цыпленка, с требованием паровоза, который мог бы, хотя бы в кочегарке, довезти нас до Симферополя (в те времена практиковался отпуск паровозов с одним или двумя вагонами граждан за деньги).

Под напором Маяковского дежурный запросил Севастополь о присылке паровоза, но Севастополь ответил отказом, и мы, подмятые безвыходным положением, ушли в буфет и переключились на турецкий кофе, который пили до самого утра.

У полицмейстера

В Симферополе нас ждала неприятность: грозный полицмейстер, услышав гудение «возмущенной общественности», вызванное свежими газетными плевками в сторону футуристов, и опасаясь столкновения на почве обструкции, афиши не подписал, а потребовал представления в письменной форме всех речей, которые должны были произноситься на вечере по столь экстравагантным тезисам. Это было равносильно запрещению, так как Маяковский своей речи еще не сочинял, а Бурлюка и совсем не было, — были у нас переписаны только доклад Игнатьева и стихи. Помертвевший устроитель предложил воспользоваться какой-либо протекцией, но это было невозможно — никакие протекции футуристам не могли бы помочь, так как в корректность футуристов в то время никто не верил. Выход был один: это — двинуть Маяковского на полицмейстера, так как только его изворотливость и остроумие могли спасти положение. Для пополнения депутации, которая состояла пока только из одного Маяковского, выбрали меня. Игоря оставили в качестве невыброшенного козыря. Спешно одели Маяковского в сюртук Северянина, надели ненавистные ему манжеты, упросили его быть «корректным», и депутация отправилась. Когда мы пришли в дурно пахнущее, как дореволюционная казарма, полицейское управление, посреди огромной комнаты огромный полицмейстер поедом ел каких-то оборванных людей, клянчивших у него какое-то удостоверение. Из выкриков полицмейстера можно было сделать заключение, что эти люди мучат его целых две недели, а из умоляющих реплик просителей выходило, что он их мучит на протяжении такого же срока. Раскаленный злобой полицмейстер плескался, как железо, доведенное до белого каления. Мы сели у двери на дряхлой скамейке и стали ждать окончательной разрядки полицмейстера. Слушать чужую ругань, не принимая в ней никакого участия, было ужасно скучно, а думать, что эта сцена испачкает полицмейстеру настроение, было еще хуже. Но не отступать же перед начатым делом. Когда полицмейстер закончил бешеным плевком свой отказ и ушел в кабинет, мы сняли пальто и попросили доложить о нас. Войдя в кабинет, мы основательно укололись о штыки полицейских глаз, но магические сюртуки заставили полицмейстера встать, подать нам руку и предложить сесть. Взнузданный голос Маяковского, согретый необычайной внутренней теплотой, окутывал полицмейстера целыми облаками заверений в том, что идея футуризма заключается не в организации скандалов, а в насаждении новой культуры. Красноречивые выкладки и замысловатые тезисы тяжелым грузом насели на неподготовленную голову полицмейстера. Под влиянием такой обработки из полицмейстера поползло доверие. Я видел удивительный случай гипноза: рычащий лев на моих глазах превратился в кроткого ягненка. Полицмейстер задушевным голосом, с придыханием, сказал, широко разводя руками:

- Я вам все разрешу, только сделайте так, чтобы не было скандала. На вечере будет губернатор. А может быть, и сам корпусной командир.

Афиша была подписана, а на другой день, будучи расклеена, она уже приводила в бешенство симферопольских граждан.

Атмосфера белого каления

Поездка в Бахчисарай отбила у нас охоту путешествовать по Крыму зимой, и мы решили осесть в Симферополе, хотя до выступления у нас было еще восемь дней и заполнить их было нелегко. Присутствие моей матери у меня в квартире стесняло молодых людей, которые положительно ни в чем не хотели себе отказывать, поэтому Маяковский с Северяниным решили переселиться в гостиницу. Новые авансы из кассы устроителей позволили взять самый большой номер в Европейской гостинице, тем более, что Маяковскому для постоянного хождения взад и вперед требовалась большая квадратура, и утром 31 декабря поэты со всеми своими мечтами, стихами и картонными коробками перебрались в гостиницу, квартала за три от моей квартиры. Между тем на Симферополь надвинулась встреча Нового года. Куда бы ни пошел, всюду натыкаешься на Новый год. Очутившись в объятиях Нового года, мы решили пойти в Дворянский театр на грандиозную встречу этого «гостя», знаменитого 1914 года, с ужином, тем более, что нам хотелось посмотреть, как артист Колпашников, загримированный, по совету Маяковского, под автора, подаст со сцены мое стихотворение «Мой триумф». Оно ставилось заключительным номером новогодней программы, частью, как ответ на злобу дня по случаю приезда футуристов, частью потому, что вообще было популярно в это время.

Посмотрев инкогнито, в пальто, из дверей третьего яруса на моего двойника с волнистой прической, за которую меня, к слову сказать, всегда пилил Маяковский, упрекая в «излишней курчавости», мы вышли на улицу, а когда публика из зрительного зала перелилась в огромный, развернутый специально для общественных вечеринок зал, мы снова вернулись в театр. За неимением лучшего костюма, Маяковский надел полосатую байковую блузу, на которой вертикальные черные полосы в вершок шириной чередовались с канареечными такой же ширины. Товарищи артисты, узнав о нашем прибытии, устроили нам помпезную встречу. Когда мы в сопровождении интимной компании вошли в переполненное публикой помещение и направились через весь зал к абонированному нами столику, раздались аплодисменты артистов и оркестр заиграл туш. Но не успел он еще закончить первую музыкальную фразу, как обычную кашу массового гудения прорезал истерический крик какого-то подростка. Увидав полосатую блузу Маяковского, мальчик душу раздирающим голосом крикнул на весь зал:

- Футури-и-исты!!!

Выкрик этот точно бросил огонь в публику и вызвал неописуемую неразбериху настроений. В зале поднялся такой гам, что оркестр утопал в нем, как ялик в океане.

Наш стол у стены окружила целая туча организаторов вечера и прилипла с просьбой читать стихи. Ввиду предстоящего вечера футуристов читать стихи мы отказались, но выступить с речью Маяковский согласился. Посреди зала из стола была немедленно сымпровизирована трибуна, на которую поднялся Маяковский. Его титаническая фигура была похожа на маяк. Но, несмотря на появление на трибуне Маяковского, гам в зале не уменьшался, а наоборот увеличивался. Маяковский ждал. Чтобы успокоить публику, самая популярная актриса из труппы Писарева вскочила на стол рядом с Маяковским и стала умолять публику прекратить шум, но просьба артистки, к нашему недоумению, не только не ослабила шума, но вызвала настоящее столпотворение. Объяснялось это тем, что в зале боролись между собой два течения — за и против выступления Маяковского, так как полосатая кофта поэта, с одной стороны, шокировала среду благовоспитанных визиток, сюртуков и военных мундиров, а с другой — разжигала любопытство экзальтированной молодежи и любителей сильных ощущений. Как бы ни презирал Маяковский дореволюционное буржуазное общество, он все же был обязан «титуловать» его с трибуны так, как этого требовал тогдашний «хороший тон» (в те времена дерзких еще кое-как выносили, но невоспитанных слушать не хотели). Он решил начать. Он вытянулся во весь рост и двинул басом вдоль всего зала:

- Милостивые государыни и милостивые государи! У вас сегодня два события: Новый год и футуристы…

Но эта фраза вызвала в зале уже форменную схватку голосов. От шума не было слышно даже собственного голоса. Маяковский сошел с трибуны и сел за ужин. Он был заряжен невыплеснутым гневом и невысказанными словами и хмурился до конца ужина, который протекал в атмосфере хотя и сбавленного, но нестерпимого шума. Пробный камень показал плотность материала, с которым ему предстояло столкнуться через несколько дней, и это поставило его на соответствующую позицию.

Рисунки

У Маяковского был очень удачный организм. Он снабжал его энергией не только для того, чтобы превосходить других, но и для того, чтобы в тридцать шесть лет закидать себя таким количеством впечатлений, какое не придется даже на долю восьмидесятилетнего старика. За все время моего пребывания в его обществе от только один раз сказал, что «устал, как тысячелетний старик». Вообще же усталости не знал. Обычной дозой впечатлений Маяковский не удовлетворялся, также и живя в гостинице. Например, поздно вечером, когда мы с Северяниным уже уставали от бесед, он спускался в бильярдную и играл с маркером на бильярде почти до утра, несмотря на то, что вставал очень рано. Однажды утром он нам сказал:

- Сегодня я вас буду рисовать.

Правда, никаких рисовальных принадлежностей, кроме альбома с тремя листами ватманской бумаги и простого карандаша, у него с собой не было. Но разве Маяковский перед чем-либо останавливался? Через минуту я уже сидел перед ним на стуле, а он, сидя верхом на другом стуле и кидая своими черными глазами то на меня, то на бумагу, решительными и поспешными взмахами рисовал. Лицо мое оказалось упорным для рисования и не поддавалось. Но это-то ему и было нужно. Он перешел в яростное наступление и, казалось, прямо штурмовал мое лицо. Он скомкал два наброска и только на третьем удержался. А когда овладел основными чертами, сиял, как победитель, как охотник, накинувший аркан на зебру. Чем ближе рисунок подходил к концу, тем лихорадочней кипела работа. Для яркости он решил размалевать портрет чернилами. Он пустил в ход все подходящие предметы, какие только были под рукой на письменном столе, чтобы извлечь из чернильницы как можно больше чернил. Наконец он выхватил изо рта папироску и неистово стал работать ею, часто тыкая то в чернильницу, то в рисунок. Это был последний этап компоновки. Через секунду он уже спокойно делал надпись, а через другую «в знак искреннего расположения» протянул портрет мне. Это был рисунок, размером 24 х 32 сантиметра. В этот момент он еще не был покрыт гуашью7.

Разогревшись на первом рисунке, для Игоря он решил расширить «полотно». Он вырвал днище из своей картонки, в которой лежала его знаменитая желтая кофта, бросил вещи прямо на пол и, посадив Северянина на мое место, только в профиль, с таким же азартом взялся за работу. Орлиный профиль Северянина в передаче Маяковского едва ли мог найти себе что-либо равное по выразительности. Стремительность Северянина была доведена до предельной остроты; взгляд буквально дымился вдохновением; казалось, рисунок хочет улететь с полотна. Северянин, когда увидел портрет, съежился и долго смотрел на него испуганно, ему было жаль, что на самом деле он все-таки не так выразителен. Ноздри Маяковского вздрагивали, в глазах светилась гениальность. Он был доволен. Портрет было решено подарить мне. Придя в себя, Северянин наискось, повыше подписи Маяковского, крупно написал свои знаменитые строки из «Громокипящего кубка»

Я покорил литературу,

Взорлил, гремящий, на престол

и рисунок тут же обоими был подарен мне.
11:38
109